— Как похоже они говрят оба, — с удивлением подумал Валошин, вспоминая недавнюю речь Елены.
— А наша Лопухина взбалмошная и упрямая молодая женщина, склонная к непрогнозируемым поступкам, — продолжал Ковбой, медленно наливаясь злобой.
— Мне кажется она оловяный солдатик, стойкий и отважный…, и надувала всегда ваши паруса…, хоть говорит теперь, что стала гугенотом в подвале Вивария.
— Почему она не идет в прокуратуру? Зачем ей этот фарс с конференцией…? Потому, что у оловяного солдатика кроме одной почки еще и нога одна…? Или она не солдатик, а бумажная балерина, что боится сгореть в огне…? — академик с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти в гневе на жаргон, которому обучил его Спиркин.
— Она понимает, что вы неуязвимы, что бы ни творили… И прокуратура, защищая вас…, странно звучит для русского уха «прокуратура защищает», станет спасать ценности, которые нормальному человеку кажутся… сомнительными.
— Ей движет чувство мести, копившееся веками всем их дворянским родом, — устало прошелестел Ковбой-Трофим, немного успокаиваясь.
— Насколько известно, у Лопухиных не было серьезных проблем с царствующими домами России… Наоборот… А расстрелы и ссылки членов их семьи начались после революции…
— Неважно! Я не собираюсь отвечать за ошибки и просчеты ЧК, НКВД… или как их называли тогда! — Ковбой опять кричал, нервно перекладывая предметы на обширном письменном столе, и Волошин подумал, улыбаясь в душе, что вещей на столе ему хватит еще надолго…
— Вы разумный человек, Игорь… У вас высокое положение в обществе…
— У нее тоже, — перебил Волошин. — И ее, похоже, не очень интересуют старые ошибочные убийства Чека.
— У вас высокое положение в обществе, — гнул свое Ковбой-Трофим. — Жаль потерять его незаслуженно… Отговорите Елену Александровну… Она собралась на собственное аутодафе и ищет хворост для пятничного костра… Хотите, чтоб я поджег?
— Нет! — искренне сказал Валошин. — Не хочу! Из-за этого я здесь… Она почти всю жизнь считала, что вам принадлежала ее душа, а тело… просто доставалось в придачу… Теперь она знает, что вы владели только телом…, потому ей не страшно… Может быть вы сами найдете решение, способное остановить ее
— И не подумаю! — твердо произнес Ковбой-Трофим, и Волошин поверил, и засобирался, гася сигарету, поправляя галстук и стряхивая несуществующие крошки с брюк, стараясь делать все это одновременно…
— Простите, что отнял у вас столько времени, профессор Трофимов. — Волошин встал, наконец, и двинулся к двери, забывая пожать протянутую руку…
Он взялся за ручку, судорожно пересчитывая в голове самые, казалось, безумные варианты урегулирования и, по-прежнему ничего не находя, толкнул дверь, и услышал спиной…, даже не услышал, а почувствовал негромкий шелест Ковбоевых слов:
— Скажите, через год я уступлю ей место директора Цеха…
Он повернулся: — На это она не согласиться…
— А чего хочет эта сука?! — заорал издалека Ковбой-Трофим. — Чтоб меня упрятали за решетку?! В маленькое замкнутое пространство?!
— Ннет! Не думаю… Ей хватит вашего публичного позора…
Конфернц-зал Цеха был детищем Ковбой-Трофима, на которое он в свое время не пожалел ни денег, ни сил… Круто спускающийся к функциональной сцене высоченный амфитеатр на тысячу мест, с модерновыми креслами дорогого дерева из кожи со встроенными в подлокотники пюпитрами и наушниками для синхронного перевода, огромными окнами из поляроидного стекла, затемняющимися легко и быстро, дигитальной аудиотехникой, компьютерными проекторами, совершенно потрясающим бестеневым освещением, будто зал увешан операционными лампами, стенами, облицованными панелями из дерева ценных пород с большими портретами выдающихся хирургов, писанных маслом неизвестным художником, скорее всего с фотографий, в строгих широких и черных деревянных рамах, подчеркивающих их заслуги и подвешенных на одинаково длинных шнурах…, массивным длинным столом президиума на сцене, похожим на гигантский старинный сундук, набитый сокровищами, и концертным роялем в углу с приподнятой коричневой крышкой в тон стенам, паркету и коврам в проходах…
Все это великолепие странным образом оживало с появлением в зале Ковбой-Трофима, который и в этот раз демонстративно скромно уселся за маленький столик на сцене с переносной лампой и неизменным стаканом крепкого чая с грузинским коньяком, согласно институтской легенде, в серебрянном подстаканнике.
Когда конференция заканчивалась и врачи, готовясь поскорее выбраться из зала, стали подниматься, хлопая сиденьями кресел, и громко переговариваться, уже не обращая внимание на сцену, Лопухина встала и двинулась вперед к трибуне с микрофонами. Она не помнила, как шла по проходу почти из середины зала, встречая недоуменные взгляды, как увидала очень близко враз посеревшее под зимним загаром лицо Ковбой-Трофима, говорившего что-то, и попыталась улыбнуться неведомо кому, и не смогла, как остановилась возле трибуны, сбоку, забыв о микрофонах, и глядя в зал, и по-прежнему не видя лиц, произнесла негромко, будто себе самой:
— Я хочу сказать вам всем несколько слов…
Шум еще продолжался, но постепенно какая-то странная напряженность овладела всеми и зал быстро затих… Он даже не затих…, он будто вымер…
Она стояла, как казалось ей, очень неловко и беспомощно оглядывалась по сторонами, нервически переступая ногами, не находя места рукам, и одергивала пиджак, поравляла волосы, думая к месту или нет, что иногда, чтоб услышали надо промолчать, и несколько раз открывала рот в попытке начать, с ужасом понимая, что забыла подготовленный текст, кроме одной, как казалось ей теперь, совершенно дурацкой фразы откуда-то из середины: «…Самый важный плод человеческих усилий его собственная личность… Надо перестать бояться и заискивать…», и еще одной, из Вавиловых интернетовских прибауток: «Ссорится с Ковбой-Трофимом, все равно, что ожидать жалоб на качество парашютов», и увидела, как по проходу к сцене движется Волошин и рядом Фрэт, будто привязанный к ноге…, и сказала наконец:
— Похоже я заплатила за собственные ошибки… сполна, коллеги, а может больше… — Она увидела, что Волошин присел осторожно в кресло, почти у самой сцены, забывая опереться о спинку, а рядом, в проходе, аккуратно уложив зад на толстый ковер, устроился бигль, и оба уставились на нее, тревожно и с надеждой, в ожидании обещанных действий, и тогда она шагнула вперед, к краю сцены, и голосом, которым делала научные доклады, четко и внятно произнесла, удивляясь появившейся из ниоткуда свободе и легкости:
— …Потому хочу просить задержаться на несколько минут.. И вас…, — она обернулась к Ковбой-Трофиму…
…Когда она кончила и посмотрела на Волошина, что почти победно улыбался, поглаживая загривок Фрэта, прошло не более пяти минут, в которые она умудрилась втиснуть, будто это библейские тексты, не столько обличения двойного менеджмента Ковбой-Трофима, сколько новые правила и поведенческую стратегию в науке, хирургической трансплантологии и бизнесе, способных обеспечить достижение совсем других целей, сулящих признание и благополучие сотрудникам…, не учреждению под названием Цех, которое и без того давно уже было самодостаточным…, и, вслушиваясь в звенящую тишину размышляющего конференц-зала, забитого под завязку институтским людом, очень умным, квалифицированным, ушлым и небедным из-за постоянно подносимых родственниками гонораров в конвертах, тоже полулегальных…, поняла вдруг, что дорога, на которую звала, совсем не так легка и понятна, как казалась из подвала Вивария, где лежала брошенная всеми после бандитской нефрэктомии…, и еще Ковбой-Трофим за спиной, не проронивший ни слова до сих пор…
Она оглянулась и напряглась в ожидании атаки, которой не последовало… Ковбой-Трофим одиноко сидел за маленьким столиком с переносной лампой, беспроводным микрофоном и стаканом густого темно-оранжевого чая в подстаканнике, и держал паузу…, так мастерски, даже виртуозно, будто до прихода в Цех много лет прослужил во МХАТЕ, прекрасно понимая, что каждая лишняя секунда тишины работает на него…, на его сценический образ…, и прошлый, и создаваемый здесь и сейчас, прямо на глазах ошалевшей институтской публики…, и наслаждался молчанием…