Отлетел от моих век и сон, и я страдал, клянусь Эротом, утратив столь пленительное видение и лишившись милой мне Исмины. Я желал опять заснуть и предаться любви, как предавался ей во сне. Но так как это мне не позволяли ни Кратисфен, ни поздний час, я вновь иду в сад — он ведь начинался у самых дверей дома.
Я был всецело пленен Исминой, пленен и душой, и телом, и глазами, и весь неистовствовал от любви. Вот я подхожу к богу, что был в саду, — к нарисованному живописцем Эроту; сначала с рабской покорностью склоняюсь перед ним, затем начинаю укорять живописца за то, что он не нарисовал в толпе рабов Исмины, девы столь прекрасной, столь юной, столь дышащей любовью, столь любящей Эрота и любимой им.
Я не отрываю взоров от картины и говорю Эроту: «Я покорен тебе, владыка! Я не вернусь более в Еврикомид, не буду более причислен к прислужникам Зевса; я — гражданин Авликомида и внесен в число его граждан по списку служителей любви».
На это Кратисфен: «Разве ты не чтишь свой жезл? Разве не чтишь Диасий, вестником которых ты пришел в Авликомид? Разве не чтишь Фемистия, своего отца, и свидетельницу многих лет Диантию?[299] Не предавайся безрассудной страсти! Прекрасна Исмина, необыкновенно прекрасна, и справедливо было бы
Но отец из-за тебя лишается надежды: ведь он считал тебя опорой старости, теплом в стужу, дуновением ветра в зной. Разве ты не жалеешь свою мать, которая на тебя не надышится, о тебе не наговорится, на тебя не нарадуется и из-за тебя забывает невзгоды старости! Заклинаю богами, Исминий, заклинаю Зевсом, чьим вестником ты ушел из Еврикомида, заклинаю Эротом, чьим рабом ты стал в Авликомиде! Подумай об отцовских сединах, подумай о материнских слезах, подумай о нашей родине, о сверстниках и друзьях, подумай о нашем славном фиасе[301], подумай о блеске агоры[302], подумай о песнопениях, которыми провожали тебя отец и отчизна. Подумай об отце — как он будет стенать, подумай о матери — как она будет биться, как будет плакать, воистину жалостно, воистину горестно, как горлица над гибнущими птенцами. Не нектар смешала для тебя Исмина, не авликомидское вино, а забытное зелье Елены[303]. Ты забыл отца, мать, отчизну, сверстников, товарищей, столь блистательную агору и главное — священного Зевса-Филия![304] О злодейки женщины! Воистину, по словам мудрого поэта,
Даже Одиссей, который был не вестником, но рабом, чужеземцем, скитальцем, даже он дым отечества ценил дороже не только свободы, но и бессмертия[306]. А ты из-за любовного пламени сделался рабом и предаешь свой вестнический жезл».
Я остановил Кратисфена: «Вот идет Сосфен; молчи, не разглашай моей любви!»
Сосфен обращается к нам: «Все приготовлено для празднества. Настало время пира. Пойдем!»
Снова мы возлежим на привычных местах и снова пьем. Я умалчиваю о кушаньях не потому, что питье мне любезнее, но потому, что вино подносит дева, а дева — Исмина, слаще самого нектара. Снова она смешивает вино, и снова я влюблен, и снова разжигаю свою любовь. Как ветер раздувает в высевках и сене гаснущий огонь, так созерцание разжигает любовь влюбленных. Снова Исмина сжигает мою душу, снова приковывает к себе мои глаза, снова я вижу Эрота, трепещу перед его стрелами, страшусь факела, ужасаюсь луку и радостно приемлю свое рабство. Стол изобилует яствами; руки мои тянутся к ним, глаза — к Исмине, помыслы — к любви: так члены моего тела разъединены и части разобщены. Изобилие стола влечет мои руки, питье — губы, глаза — прелесть девушки, а Эрот — помыслы или, вернее сказать, все влечет к себе дева: и руки, и губы, и глаза, и помыслы. Так я изъявляю Эроту рабскую покорность, не виданную дотоле, которую никто и никогда не изъявлял, покорность не только тела, но и души[307].
302
303
Намек на «Одиссею» (IV, 219 и сл.), где Елена добавляет; в вино забытное зелье, чтобы избавить присутствующих на пиру от печальных воспоминаний.
306
Насильно задерживаемый нимфой Калипсо, Одиссей тосковал по своей родине и не соблазнялся даже бессмертием, которое мог получить, став ее супругом. См.: «Одиссея» (I, 57 и сл. и V, 135 и сл.).
307
Раб, согласно греческим представлениям, покорен своим господам только физически, душевно же он свободен, так как является рабом вопреки своему желанию.