Выбрать главу

Я обращаюсь к Кратисфену (от меня не утаилась ее уловка, потому что я не сводил глаз с девушки, всю ее запечатлевал в мыслях, всю рисовал в воображении; кроме того, вестничество разгорячило меня, и мне хотелось пить): «И мне дай кубок».

А он (что ему оставалось делать?) подал, и, Эротом клянусь, мне чудилось, что я пью самое деву. Я любовно целовал ее губы и, целуя, скрывал, что целую. Услужливый кубок приближал ко мне губы моей любимой Исмины. Я пил вино, и, клянусь богами, такая же сладостная влага, какую я пил во сне из груди Исмины, лилась мне в самую душу. Я стал внимательно рассматривать кубок, не осталось ли на краю следов ее губ. А она, заметив все подряд, мое движение и взгляд и то, с каким наслаждением я пил, нежно улыбнулась, как в зеркале отразив в глазах Харит[333] и Эрота.

После богатых яств, которыми наслаждались только мои руки и рот (ведь глазами и всем, что способно более остро чувствовать, дева любовно завладела, и теперь они служили ей), Кратисфен вновь принимается за свое дело и после наших отцов и матерей с чашей вина подходит к Исмине, а она вновь отпивает немного и девическим голосом говорит матери, словно сосна зашептала бы на легком ветру: «Я не хочу пить, матушка».

Тогда Панфия говорит Кратисфену: «Дитя, возьми кубок». Он, приняв его из рук девушки, передает мне. Снова мне почудилось, что вся дева у меня в руках, и я всю ее впиваю. Я держал чашу, полную поцелуев, передающую поцелуи, и поцеловал поцелуи. Вино было для меня нектаром[334], который приготовляет Афродита и пьют Эроты, а чаша — зеркалом, отражающим в мою душу всю Исмину с самими Харитами, с самими Наслаждениями.

После множества яств, кубков с вином и всего, чем принято украшать пиры, пир наш окончился. Отец мой Фемистий и мать Диантия провожают Сосфена, Панфию и прекрасную Исмину в отведенный им покой. Так мы расстаемся, и мать моя Диантия обнимает Исмину и целует лицо девушки. Я почувствовал зависть к матери и рад был бы, клянусь богами, изменить свою природу, но, так как это было невозможно, поцеловал мать в губы, при помощи такой уловки целуя лицо Исмины; мать стала пособницей моей любви и передавала мне поцелуи любимой. Не знаю, что мой отец и мать чувствовали к девушке и как с ней расставались. Я же только ногами уходил от нее, оставив Исмине свою душу, глаза и помыслы, словно на хранение или в залог.

Когда я лег, мной завладели тысячи мыслей, осаждая мою душу, как добычу, похищая с глаз сон. Я восхищался гостеприимством Авликомида, который простирал его вплоть до того, что мне мыли ноги. «У нас же, где стоит алтарь Зевса-Гостеприимца и где празднуют Диасии, гостям не моют даже рук. Почему я не мою ног Исмины, как она, оказывая мне честь, мыла мои, почему, подобно ей, не целую, не стискиваю и любовно не ласкаю девушку, как тогда она ласкала меня?»

Так я терзался от любви и почти всю ночь провел в любовных помыслах об Исмине. Бессонные мысли об Исмине были моим сном и наслаждением. Но усталость стала закрывать мне глаза, и начался спор между усталостью и любовью; глаза, точно осажденный город[335], — предмет распри. Тяжелая усталость, точно из какой-нибудь осадной машины, метала в мои глаза сон, а любовь, крепко защитив их нагромождением мыслей, противостояла натиску, но после многих попыток усталость взяла верх и похитила у любви победу, метнув, словно из жерла осадной машины, легкий сон в мои глаза.

Около третьей стражи ночи[336] отец мой Фемистий и мать Диантия с Сосфеном, Панфией и всеми, кто прибыл с ними из Авликомида, собрались с дарами у алтаря, чтобы принести жертву Зевсу-Спасителю и совершить полагающиеся обряды. Исмину оставили дома одну, так как девам не подобает появляться на людях[337]. А я (это было мне известно) сейчас же устремился к постели Исмины и поцеловал спящую. Она, испуганная этой неожиданностью, вскочила с постели со словами: «Что случилось?» Я остановил ее, сказав: «Не бойся, владычица, это я — Исминий», — и с этими словами снова поцеловал ее.

Она: «Где отец и мать?» — стала спрашивать.

Я ответил: «Пошли к алтарю Зевса-Гостеприимца, чтобы принести жертвы» — и прибавил: «А мы разве не станем приносить жертв Эроту? Пожертвуем ему и нашу девственность, и самих себя без остатка». Обнимая и целуя Исмину, я любовно приник к ней.

Она поцеловала меня в ответ, но как девушка стыдливо скрывала, что целует. Я же стал целовать с большей страстью и, кусая зубами, вкушал любовные яства, которыми Афродита угощает влюбленных. Исмина же негромко стонала от любви, и этот негромкий любовный стон вливал в самую мою душу наслаждение. Приникнув к деве, как к виноградной лозе, и давя ртом еще не спелые ягоды, я пил нектар, который выжимают Эроты; я выжимал его пальцами и пил губами, чтобы он весь до капли, как в сосуд, влился в мою душу. Столь ненасытным я был виноградарем. Она отвечала на мои поцелуи и сама целовала, подобно плющу, вилась вокруг меня; тысячи Харит[338] водили возле нас хороводы.

вернуться

333

См. примеч. 12 ко второй книге.

вернуться

334

См. примеч. 13 к первой книге.

вернуться

335

Образ навеян ветхозаветной поэзией (см.: Исайя, I, 8): «И осталась дщерь Сиона, как шатер в винограднике, как шалаш в огороде, как осажденный город».

вернуться

336

См. примеч. 14 к первой книге.

вернуться

337

Девушка в материковой Греции вела замкнутый образ жизни; правда, посещение храмов, особенно по торжественным случаям, было ей дозволено, и Евмафий здесь несколько сгущает краски.

вернуться

338

См. примеч. 12 ко второй книге.