Слушая гневные угрозы эпарха, Евгения опустила голову, чтобы не быть узнанной отцом. “Мой Бог, — сказала она, — запрещает не только поступки, в которых вы меня вините, но определил много более трудное: дабы я честно наблюдал чистоту, он строением своим привел меня к этим мужам, упражняющимся в добродетели, и уберег от соблазна вплоть до ныне, как то ведомо ему, а вскоре откроется и вам. Твои же угрозы пытками и смертью, которыми ты, не ведая что творишь, тщишься устрашить меня, не заставят меня оправдываться: позором было бы искать оправдания из страха перед тем, что меня ждет, а не потому, что я опасаюсь вашей клеветы на христианскую веру и насмешек над ней. Вам надлежало бы не с таким доверием склонять свой слух к обвинениям и не по первому их слову торопиться произносить приговор, но выслушать первоначально обе стороны, а затем выносить решение. Когда бы обнаружилась моя виновность в преступлении, я счел бы наказание справедливым; а поскольку обвинение — лишь ложь и клевета, я прошу о единственной милости — пусть женщина эта не претерпит ничего дурного, как бы она ни оговаривала меня, ибо по велению нашего закона за зло мы привыкли воздавать добром, а не злом.[616] Подтверждением моей невиновности да послужит клятва — нет мне нужды защищаться и что-либо оспаривать, ибо дальнейшее ясно обнаружит правоту моих слов и ты без труда удостоверишься в этом своими глазами”. Кончив, Евгения отдельно обращается к Меланфии (ибо она тоже присутствовала там): “Если ото всех других твой поступок может скрыться, он не забудется твоей совестью. Не пренебрегай своей совестью, не презри око Господа, который зрит все и справедливо карает за клевету”. А так как Меланфию не тронули эти слова и она не отступалась от своего бесстыдного оговора, Евгения требует допросить служанку, которую Меланфия выставляла как свидетельницу преступления. Она сделала это не в надежде, что служанка скажет правду (разве рабыня пошла бы против своей госпожи?), но дабы очевиднее обличить ложь и обнаружить, что Меланфия имеет помощников и подстрекает на клевету других. Приведенная служанка, желая угодить госпоже, искусно сплетала одну ложь за другой, говоря: “Этот негодный человек не раз старался обольстить и меня. Потом распутство толкнуло его на безумную дерзость по отношению к самой госпоже, и он пытался силой овладеть ею, но она позвала на помощь.
Когда я прибежала на крик и созвала своих товарок, нам с трудом удалось помешать его гнусному намерению. Если вам угодно допросить их, знайте, что они подтвердят мои слова”. Тогда эпарх в сильном гневе стал осыпать Евгению упреками и объявил, что намерен ее пытать, чтобы изобличить окончательно. Евгения (внимайте, ибо дальнейшее отрадно для слуха) сказала: “Настало время открыть правду”. Что же она делает, дабы посрамить ложь, воздвигнутую этой женщиной, и дабы язычники не клеветали на христиан? Неслыханным бесстыдством обвинителя вынужденная на поступок, выходящий за пределы дозволенного и подобающего, она снизу разрывает на себе хитон и, обнажив свое святое тело, показывает всем, что она женщина. Эпарху Евгения говорит: “Господин, ты — мой родной отец Филипп, мать моя — Клавдия, а восседают рядом с тобой мои братья Авит и Сергий. Я твоя дочь Евгения, которая отверглась мира и всего мирского, заместо этого облекшись в единого Христа. Евнухи же, которых ты видишь, — Прот и Иакинф; они разделили со мной веру и жизнь по Христу”. Она еще продолжала говорить, а отец и братья по словам ее, а еще более по чертам лица поняли правду, ибо узнали, пристально взглянув на нее, что это Евгения. Сердца их исполняются несказанной радостью, а глаза от радости слезами. Они усадили ее на кресло эпарха и готовы были отдать ей свою душу, и со всех сторон любовно окружали ее — там стоял отец, здесь братья, тут мать (ибо, узнав о случившемся, пришла и она), — как бы соперничая друг с другом ласками и приветными речами. Как только они не обнимали ее, какими чувствами не волновались и чего не делали в несказанном счастье, сколько знаков сердечной радости, не таясь от присутствующих, не выказывали! Ибо природа восторжествовала над присущей властителям важностью и гордыней, порождаемой высотой положения. Они кричали как безумные: “Дочь, сестра, услада наших очей, украшение жизни, мы думали, что тебя восхитили к себе боги, без тебя не мил нам казался свет солнца!”. Видя все это, народ стал кричать: “Единый истинный Бог — Христос”. Наиболее бесстрашные христиане, порешившие после смерти мучеников спасти их тела и удостоить подобающего погребения, узнав о столь внезапном обращении эпарха и народа, бегут вместе с толпой, громко восклицая: “Кто Бог так великий, как Бог наш!”, [617] “Он открывает глубокое и сокровенное” [618] и “Уловляет мудрых в лукавстве их”.[619]