Выбрать главу

Иная форма идеализации — суперлятивность всех объектов описания. Герой предельно (как редко кто) праведен, красив или стоек духом, келия праведника — предельно бедна, райский сад — предельно прекрасен, а пустыня — сурова. Крайности человеческих чувств и поведения, о чем мы постоянно читаем в легендах, кажутся сейчас почти гротескными: Мирон услужливо взваливает на спину ворам, забравшимся к нему на гумно, тяжелые мешки с собственным житом, а любитель безмолвия Арсений смущается даже шорохом камыша и щебетом птиц.[658] 

Гиперболизм сказывается и в области цифровых определений. Богач, например, — обладатель 70 тысяч голов скота (чудеса Георгия, № 5), или, как Евстафий Плакида, кормит сотни тысяч людей, Макарий Римский три года живым лежит в земле и т. п. 

Дух максимализма, царящий в легендах, делает общим местом заявления агиографов о том, что они ничего не преувеличили, и призывы верить всему ими рассказываемому вопреки его кажущейся невероятности,[659] т. е. идеальности. 

Говоря об исторически засвидетельствованных личностях, которые действуют в легенде, мы уже бегло коснулись своеобразной трактовки агиографией человеческих фигур. Остановимся на этом подробнее. Представляя собой воплощения общих понятий и принципов,[660] они противопоставлены друг другу только как носители положительного и отрицательного начала. Эти личности-идеи либо конструируются методом абсолютизации какого-нибудь одного общего понятия (реже комплекса однотипных идей), либо абстрактно-собирательные понятия типа «араб», «христианин», «вдова», «грешник» заменяют нераскрытые внутренние свойства персонажа, уясняющиеся — большего для повествования не требуется — из одного его родового обозначения. Односторонность персонажей легенды подчеркивается уже в ее надписаний посредством эпитетов прозвищ прославляемых праведников, которые, видимо, исчерпывали представление о личности их носителей. Иначе трудно понять, как эти общие определения могли возникнуть и служить характеристикой ряда различных лиц. Мы знаем нескольких постников (Иоанна Игумена, Нила, Иоанна Патриарха, Марка, Виссариона, Исихия, Иакова), нескольких столпников (Симеона, Даниила, Симеона Дивногорца, Феодула), нескольких молчальников (Саламана, Петра, Исихия Хоревита). 

Условные характеры-идеи не эволюционируют и не развиваются в ходе повествования,[661] а отвлеченные социальные образы, вроде купца или нищего, не выходят за пределы обобщенных свойств своего типа. Единственное духовное изменение, которое иногда претерпевает агиографический персонаж, это раскаяние грешника или временное впадение в грех праведника, представляемые, однако, в виде мгновенной и внутренне неоправданной смены черного белым или белого черным: стихийное превращение всегда заменяет процесс психологической эволюции. Характерны в этом смысле такие рассказы о раскаявшихся разбойниках, как житие Варвара или новелла о закоренелом разбойнике Моисее- эфиопе, точно так же из злодея сделавшегося «великим отцом» (Палладий, № 19). Каузальную связь между различными стадиями жизни личности, т. е. между грехопадением доброго или раскаянием злого, заменяет действующая извне и помимо человеческой воли божественная сила, план божий, который обусловливает происходящую перемену. Пелагия, например, «первая из антиохийских танцовщиц», язычница и блудница, «по устроению человеколюбца бога», не будучи даже оглашенной, заходит в церковь, и тут же в ней совершается внезапная перемена, которая приводит ее к покаянию и обращению.[662] 

Все, составляющее индивидуальные особенности персонажа, не имеет для агиографа цены и интереса, и он его не допускает в легенду. Даже то, что как будто принадлежит к этой категории качеств, например набожность или отвращение к светским наукам, в действительности только типологические характеристики праведника, что подтверждает постоянное их упоминание в легендах различных святых. Несколько более жизненными могут показаться фигуры, в которых представляемая ими общая идея плотнее обычного покрыта бытом, типа фигур Филарета Милостивого или Симеона Юродивого. Но и они не исключения среди населяющих легенды людей-формул: Филарет — не что иное, как абсолютизированная, доведенная до крайности идея милосердия, а Симеон — воплощение христианской απάθεια, состояния нечувствительности и презрения ко всем явлениям посюстороннего мира.[663] В обоих случаях насыщенные обыденными подробностями сцены заставляют не заметить — такова способность бытовых мелочей создавать видимость жизненной правды, — что герои реализуют не свойства своей личности, а соответствующие стороны идеи милосердия или принципа απάθεια в виде ли пренебрежения плотскими соблазнами, пищевыми запретами, нормами стыдливости, или другими социальными институтами. Для построения агиографического характера показательно, что агиограф Симеона, неоднократно повторяя, что подлинная личность этого святого не соответствовала условному образу юродивого, им на себя принятому, тем не менее оставляет подлинного Симеона за порогом жития, но вводит в него условного: ведь задачей юродства как одной из форм аскезы был отказ от собственной личности в угоду надетой на себя личине глупости и приниженности.[664]При антропоцентрических интересах автор непременно воспользовался бы возможностью представить эту психологическую коллизию. 

вернуться

658

Забавный пример этого рода встречается в русском житии — соловецкий игумен Зосима на смертном одре наказывал среди прочего, чтобы иноки его монастыря не пускали на остров даже животных женского пола (И. Яхонтов. Жития севернорусских подвижпиков, стр. 223).

вернуться

659

Понятия о подобных формулах дают жития Симеона Юродивого и Ипатия.

вернуться

660

См.: Н. Delehaye. Die hagiographischen Legenden, S. 25–26; H. Mertel. Die biographische Form des griechischen Heiligenlebens, S. 98.

вернуться

661

Н. Мertel. Die biographische Form…, S. 98. Полемизируя с Мертелем, Холь (К. Нoll. Die schriftstellerische Form…, S. 252–254) утверждает, что житие фиксирует развитие характера: его герой постепенно подымается по ступеням святости и в посмертных чудесах показывает достигнутое нравственное совершенство. С этим, однако, нельзя согласиться, так как автор основывает свою точку зрения только на житии Антония Великого, где герой действительно с течением времени «накапливает святость». Между тем в очень большом количестве легенд различных жанров сдвигов такого рода не происходит, и главное действующее лицо остается от начала до конца повествования стабильным. (См. жития Филарета Милостивого, Евфросина-повара, Алексия человека божия, чудеса Георгия; количество примеров без труда могло бы быть увеличено). Кроме того, самое совершенствование святого понимается лишь как совершенствование аскетических навыков (подвижник научается голодать, сносить холод, длительные сроки стоять на ногах), вознаграждаемое даром посмертного чудотворения.

вернуться

662

Уже по завершении настоящей статьи автор познакомился с книгой Дорна (Е. Dorn. Der sundige Heilige in der Legende des Mittelalters. Munchen, 1967), высказывающего (стр. 121–123) совпадающую с излагаемой точку зрения на особенности понимания в агиографии развития человеческого характера. Для ее обоснования Дорн использует даже тот же пример из «Раскаяния св. Пелагии».

вернуться

663

А. Веnz. Heilige Narheit. «Kyrios», № 3, 1938.

вернуться

664

P. Hilpisch. Die Torheit um Christi Willen. «Zeitschrift fur Aszese und Mystik», № 6, 1931, S. 121