Глава 4
— Митя, как странно, мы с тобой совсем недолго знакомы, а мне кажется, я знаю тебя всю жизнь. Никогда ни с кем я не могла говорить так откровенно, как с тобой. У меня как-то не было настоящих друзей, и я даже не думала, что между людьми бывает такая духовная близость и полное понимание.
Марта и Дмитрий светлым петербургским вечером гуляли по своему любимому маршруту — от Михайловского замка по набережной Фонтанки до Невского, а потом мимо Аничкова моста дальше, вдоль стройного ряда чопорных доходных домов и Суворинского театра к Обуховской больнице. Их обгоняли прохожие, стучали по брусчатке колеса экипажей, из открытых окон домов доносились детские крики, звуки рояля и обрывки чужих разговоров — но они ничего не замечали, поглощенные своей беседой.
— А разве у тебя не было друзей в детстве? Девочки всегда делятся тайнами с гимназическими подругами…
— Мне в гимназии было трудно найти подруг. Я чувствовала, что для всех чужая. Русские девочки держались замкнуто, своим кружком, и дружили только со своими. А я все-таки росла в польской семье, меня они за свою не считали. Зато польские девочки называли меня русской и попрекали этим. Знаешь, наш учитель русской словесности всегда занижал полькам оценки из-за неправильных ударений. А мне ударения тоже не давались. Учитель, бывало, вызовет меня к доске, задаст читать сложный текст, что-нибудь из Карамзина, далекое от современной разговорной речи, и слушает, как я мучаюсь. А потом скажет: «Да-с, госпожа Багрова, удареньица-то у вас скверные! Извольте читать получше, стыдно не знать родного языка. Я понимаю, когда госпожа Остшенская не может внятно связать двух слов, она, похоже, только вчера впервые открыла русскую книгу. А вам, госпожа Багрова, это непозволительно!» И весь класс на меня ехидно смотрит. Русские как будто хотят сказать: «Да, ты не наша, не наша!», а польские девочки: «Что, получила? Вот так-то!» Даже когда по настоянию бабушки я стала ходить на занятия польского патриотического кружка, я не чувствовала себя там своей. Да и что там изучали? Историю и литературу Польши по каким-то плохоньким учебникам. Неужели кто-нибудь из нас и без этого кружка еще в детстве не учил наизусть отрывки из «Дзядов» Мицкевича или не знал о Польском восстании 1794 года? Мне хотелось заниматься серьезным, настоящим делом, я сказала об этом на одном из занятий, но почему-то все так удивились, словно я несу какую-то дикую чушь. Кроме того, я быстро обнаружила, что среди участников кружка есть разные группировки и формируются какие-то тайные сговоры, в которые меня не посвящают, и перестала ходить на занятия. А через полгода у многих кружковцев начались неприятности с полицией, и они еще больше от меня отдалились. Некоторые даже перестали меня узнавать на улице и здороваться не считали нужным.
— Да, это нелегко — противопоставить свои взгляды взглядам большинства. Я ведь тоже был в похожей переделке, когда не захотел примкнуть ни к каким группировкам. В девяносто девятом году студенты решили объявить забастовку и бойкотировать экзамены. Это делалось из солидарности с кем-то, не помню уж с кем, кажется, со студентами Киевского университета, у которых были разногласия с начальством по политическим соображениям. И наше дурачье решило, что из чувства товарищества мы должны сорвать сессию и что порядочные люди на экзамены не пойдут. А я не собирался валять дурака из-за каких-то киевских бузотеров. Честно сказать, я не очень-то хорошо был готов к экзамену и волновался более потому, что не знал всех билетов. Но билет, слава Богу, достался знакомый. Я готовился отвечать, когда в аудиторию ворвалась группа бастующих студентов. Они наговорили профессору массу неприятных вещей, у старика даже слезы потекли, он так и сидел потом, уткнувшись в платок. Один из забастовщиков подошел ко мне и спросил, глядя в глаза: «Сударь, вы что, собираетесь экзаменоваться?» Я ответил, что собираюсь. «Тогда я могу вам сказать, что вы — подлец!» — закричал студент. «А я могу вам сказать то же самое!» — бросил я ему и пошел к столу экзаменатора. Профессор поставил мне пятерку, может быть, и не совсем заслуженную. Однокашники пытались после этого меня избегать, не подавать мне руки, всячески демонстрировали свое презрение, но я игнорировал их выходки. И по-моему, именно это и вызвало в конце концов уважение бывших недругов. Постепенно все утряслось и забылось…
Как-то вечером Марта вернулась домой поздно — Митя пригласил ее в театр, а после спектакля они покатались по петербургским улицам в наемном экипаже. Подходила к концу пора белых ночей, темнота уже спускалась на город, но совсем не надолго, часа на полтора. После спектакля на улицах было еще светло. Под серо-розовым небом опустевший ночной Петербург казался в неясном свете призрачным.
Марта с удовольствием мчалась на лихаче по гулкой брусчатке улиц, ставших вдруг неузнаваемыми. От быстрой езды у нее перехватывало дыхание. Митя сидел в пролетке рядом с ней, их плечи соприкасались, и от этих случайных прикосновений у Марты замирало сердце и кружилась голова. Только когда стало наконец смеркаться и в небе появилась бледная летняя луна, пришлось попросить извозчика повернуть к дому.
Швейцар уже успел запереть подъезд и притвориться спящим, дабы внушить запоздавшим жильцам мысль о материальной компенсации за беспокойство, доставленное служивому человеку. Двугривенные, собранные с ночных гулен, были его законным приработком, помогавшим поправить бюджет. С наигранным неудовольствием швейцар после долгих звонков подошел открыть дверь, но, увидев молодую хозяйку с кавалером, мгновенно состроил приветливое выражение на своей красной физиономии. Впрочем, щедрый студент, провожавший барышню до дверей, отвалил-таки швейцару желанные двадцать копеек за позднюю суету.
Дома все уже спали. Марта тихонько прошла в свою комнату, кинула на кресло летнее кружевное пальто, разделась и легла. Спать не хотелось. Какие-то яркие, приятные картины представлялись Марте — залитое светом театральное фойе, бархатный барьер ложи, на который Марта положила подаренный Митей букет, прекрасная музыка вагнеровского «Лоэнгрина»…
«Чудным огнем пылает сердце нежно», — Марта попробовала вполголоса напеть мелодию из оперы. Ее сердце и впрямь пылало чудным огнем. Митя Колычев казался ей прекрасным рыцарем — прекраснее, чем закованный в серебряные латы Лоэнгрин в волшебной, влекомой лебедем, ладье.
Каждое сказанное Колычевым слово было значительным, каждая мелочь наполнена особым смыслом… В антракте Марта уронила футляр от бинокля, они с Дмитрием одновременно нагнулись за ним, коснулись друг друга щеками, и горячая волна залила лицо девушки. «Здесь так жарко», — сказал Митя, тоже мгновенно покрасневший. И они отправились в буфет пить лимонад…
«Чудным огнем пылает сердце нежно», — повторила Марта музыкальную фразу и закрыла глаза. Дремота уже накрывала ее своими мягкими лапками… И вдруг что-то неприятно-тревожное заставило Марту прислушаться.
— Марта! Марта! — глухой, еле слышный голос звал девушку по имени.
Она вздрогнула, подскочила в постели и огляделась.
— Кто здесь? Фиона, это ты?
Но в комнате никого не было. Марта опустилась на подушки. Сердце ее тревожно стучало, от праздничного настроения не осталось и следа. Снова закрыв глаза, Марта пыталась успокоиться. Ей просто померещилось, что кто-то звал ее по имени. Какие-нибудь случайные звуки донеслись с улицы, а ее собственное воображение превратило их в глухой зов. Сейчас она согреется под одеялом, и сон подступит к ней теплой волной…
— Марта! Марта! Марта!
Нет, это не ошибка. Она вскочила и побежала в комнату Фионы. Дойдя до двери спальни компаньонки, Марта остановилась и постучала.
— Фиона, это ты меня звала?
Никто не ответил. Марта приоткрыла дверь и увидела, что Фиона спит, завернувшись в одеяло с головой.
— Фиона!
Компаньонка даже не пошевельнулась. Марта дошла до комнаты Клавдии Тихоновны, откуда доносился громкий храп. Будить старушку не было смысла. Заглянув на кухню, Марта услышала посапывание Маруси. «Все спят. Никого чужого в доме нет. Неужели померещилось?»