Теперь они выразительно переглядывались, перешептывались, а горячий Яков даже хватался за шпагу, норовя наколоть на нее фон Гана.
– Постой, брат, – останавливал его Роман. – Сие неблагородно – пребывая в невидимости, поднимать шпагу супротив безоружного… Подобно злодейскому удару из-за угла.
– Собаке – собачья смерть! – огрызался Яков. – Сам-то он не больно к благородству стремится. Вооружившись гнусным коварством, прекрасную даму содержит в узилище, каналья. Пребывать в кувшине – это же хуже всякого острога сибирского! Да еще посмел объявить ее рабою своею, пес смердящий!
– Ничего, твоя красавица дала сему мерзавцу добрый отлуп! Удивления достойно такое мужество, проявленное госпожой Маргаритой в столь плачевных обстоятельствах…
– Комплименты лучше прибереги, брат, чтобы красавице самолично высказать. А сейчас надобно спасать ее от похитителя.
Роман задумался:
– Разве что кувшин у фон Гана унесть? Так и красавицу из рук его вырвем. Но вот как чары его гнусные разбить, дабы вернуть Маргарите прежний облик и вольную жизнь, этого я никак не удумаю.
– Эту тайну мы у мерзавца силой вырвем, – пообещал Яков. – Эх, нацепил бы я его на шпагу или в Неву бросил в мешке с каменьями, да придется пока воздержаться. Пущай допреж тайну откроет.
– Ладно, пока суд да дело, бери кувшин со своей прелестницей, и полетим-ка в дом княжны. Маргарите у тетушки под крылом лучше будет, даже и в кувшине сидючи.
– А этого что, на воле гулять оставим? – Яков кивнул на фон Гана, мрачно размышлявшего о своем.
– Можно было бы мерзавца и с собой прихватить, но этакого борова мы с тобой, брат, только вдвоем дотащим, тяжеленек будет. А у нас в руках кувшин! Ценность великая. Расколем об камни, оборони создатель, и беды не оберешься. Прелестница твоя так никогда к прежнему облику и не вернется.
– Так что же делать прикажешь?
– А напустить на него сонные чары, – хмыкнул Роман. – Пущай отдохнет, болезный.
Неудивительно, что Михаилу фон Гану было не по себе в присутствии двух язвительных и могучих духов. И когда его веки неожиданно смежил сон, он почувствовал себя лучше. Ощущение близкой опасности, навеянное смутными раздумьями, ушло, а яркие сновидения, сменяя друг друга, дарили отдых…
Братья Брюсы снова взмыли в небо. Но теперь они летели очень осторожно, оберегая драгоценную ношу. Яков прижимал к себе завернутый в плащ кувшин, словно спящего ребенка. А Роман летел немного ниже, готовый в любой момент поймать в воздухе магический сосуд, если Яков, паче чаяния, выпустит его из рук.
ГЛАВА 21
Происходящее в парадной столовой княжны Оболенской напоминало сцену из классических постановок пьес Чехова. С той лишь разницей, что за столом собрались одни дамы, а у Чехова к дамам всегда прилагались какие-нибудь господа, и даже вечные три сестры в полном одиночестве оставались лишь в финале драмы.
Дам за столом оказалось ровно двенадцать, включая княжну. Все они были в нарядах по моде примерно вековой давности (плюс-минус лет десять – пятнадцать, но такие тонкости можно и не принимать в расчет), и все были чем-то похожи друг на друга. Во всяком случае, фамильные черты просматривались отчетливее, чем в облике сценических трех сестер, поскольку актрисы обычно не состоят между собой в родстве.
А эти дамы явно были родственницами и порой обращались друг к другу со словами: сестрица, кузина, тетушка… Причем тетушкой на этот раз именовали вовсе не княжну, хозяйку дома – она для всех была просто Лили. Тетушкой же считали важную, величественную особу, обладательницу такой высокой прически, что можно было сказать с уверенностью – под этими пышными волнами скрыто не менее трех валиков для волос. В 1903 году такая прическа, носившая гордое название «помпадур», была в большой моде.
Как бы то ни было, сборище дам в доме княжны меньше всего походило на родственный девичник – напряжение, царившее в этой компании, скрыть было невозможно. Хозяйка дома, не в силах сдержать слезы, смахивала их белоснежным кружевным платочком.
Слезы не у всех присутствующих вызывали сочувствие.
– Ты можешь говорить спокойнее, Лили? – строго вопрошала тетушка с «помпадуром». – Ты никогда не умела держать себя в руках, дорогая моя.
– Простите меня, это нервы, – пролепетала княжна, заметно робевшая перед родственницами.
– Я никогда не понимала, что такое «нервы», – отрезала тетушка. – По-моему, это просто распущенность и дурное воспитание. Не забывай, что мы собрались здесь не для того, чтобы любоваться на твои истерики… Хотя, если быть до конца откровенной, я рада побывать в Петербурге даже при таких печальных обстоятельствах. Не могу сказать, что мне так уж уютно в Париже, но все-таки на Сен-Женевьев-де-Буа[18] приличное общество… А я все бросила и принеслась в Петербург по первому твоему зову.