Миленина мрачно смотрит на меня, поправляя корявым, в черных поперечных трещинах, пальцем очки на носу — рыхлом носу сэра Уинстона Черчилля. Выпуклый живот ее, обращенный на сей раз в мою сторону, обтянут вылинявшей тряпицей старого платья со следами сажи, зелени, земли и прочей нестрашной грязи домашней работы. Вытерев руку об эту ветхую и кое-где уже посеченную до ниток ситцевую выпуклость, старуха принимает обычную свою позицию — становится ко мне боком — и говорит:
— Пойдем шши есть, пока горяцыи.
— Не хочется что-то, — отказываюсь я, пожалуй, слишком поспешно.
— Идем, много наварила. Сама не съем, все одно свиньям выливать.
И я вскоре хлебаю горячие щи с салом, сидя за некрашеным маленьким столом со столешницей в три доски. А Миленина сидит в углу под иконой, удобно сложив руки на животе, рассказывает, поглядывая то в окно, то на меня:
— Эх, как замучилась Нюрка Коннова с доцкой-то, как испереживалась! Корову держала, так продала и корову, все на лекарства. А девка лежит на кровати и кашляет. Тошшая стала-а! Страх один взглянуть. Нюрка, бывало, идет из магазина, станет на дороге и в забор смотрит, как слепая. «Не могу, — говорит, — Трофимовна, тяжело. Хоть бы скорей померла, все равно не жить». Плакала-а! Одна ведь доцка была… Бывало, вынесет ее на руках во двор да посадит под яблоню, подушками обложит. А та голубая вся, тонкая, как комарик, и все кашляет, кашляет… А ты цей-то будешь? — неожиданно прерывала рассказ старуха.
Я сказал чей…
— Знаю. Так вы и не родня им. А говорили, что племянник. Ну, это дело ваше. Верно, задолжала Нюрка денег али какой другой долг был, — рассуждала вслух Миленина, глядя в окно и привычным движением руки поправляя очки на носу. — Дело ваше… А родни-то другой у Нюрки Конновой нету?
— Не знаю.
— Ну, разве скажешь. Небось рад теперь до смерти. Ишшо бы не рад, вон какой дом бесплатно достался, — бормотала она вслух мысли — привычно своему постоянному одиночеству. Муж ее и сын погибли на войне, дочь жила во Владивостоке.
В этот день я, сытый щами соседки, не готовил дома обед. Утомившись после многих часов ходьбы по лесу, прилег отдохнуть и забылся вязким, душным сном. Проспал часа два и уже незадолго перед тем, как проснуться, я увидел удивительный по своей яркости и осязаемости сон. Мне снилось, что иду по дороге, там, где она ближе всего подходит к реке, — за Дашиной горою. Дорога была в палевой мучнистой пыли. Пекло солнце, рядом по дороге бесшумно скользила моя черная тень, кривясь и западая концом своим в изрытые машинами глубокие колеи. Во сне я помнил, что должен спешить на похороны дочки вдовы Конновой, — оказывается, девочка умерла не много лет назад, а только что, на днях. И я обязательно должен присутствовать на похоронах. Но вдруг захотелось мне побывать у одного красивого места в сосновом бору, я свернул с дороги и направился к нему, зная, что поступаю неразумно. Спеша изо всех сил, я вскоре оказался у того места: в низине, окруженной грандиозными соснами, располагалось коричневое озерце с отлогими берегами, поросшими толпами папоротников. В неподвижной, настоянной на водорослях, темной, как чай, воде отражалось подножие бора. Я постоял возле этого озера, глядя на опрокинутые в бездну стволы сосен, и испытал необычайное, волнующее и какое-то странно облегчительное чувство, доселе неведомое мне. Ощущение было такое, словно я знал это место еще при каком-то ином, забытом и теперь непостижимом существовании, и тогда я бывал неимоверно счастлив именно возле этого лесного озерца, блистающего голубыми всплесками отраженного неба. Рядом с этим блеском повторенного небесного света насквозь, до дна, просматривалась густо-коричневая болотная глубь воды. Я должен был хоть когда-нибудь прийти на это место — и вот пришел… Но надо было спешить — подспудное беспокойство ни на минуту не покидало меня во все радостное время моего свидания с озером. И вскоре я вновь шел назад, к жаркой и пыльной дороге. За то время, что ушло у меня на прогулку, здесь никаких перемен не произошло: та же пыль, нещадное солнце… И я не опоздал: как раз из-за поворота выходила похоронная процессия. И хотя мне было известно, что она умерла и это ее хоронят, — все равно, увидев толпу людей, сплоченных вокруг высоко, на плечах, вознесенного гроба, я так и ахнул от горя, отчаяния и страшного чувства непоправимости… Я стал рвать цветы с обочины дороги и, плача, обрывать лепестки и лепестками цветов устилать путь, по которому торжественно следовали ноги людей, несущих гроб… А затем установили гроб на стульях и стали отдыхать. Я был уже в толпе людей, мы сидели вдоль дороги, и одна из моих сестер, самая недалекая и не очень любимая мною, сказала с необычной для нее возвышенной печалью и воодушевлением: