И он дождался. К концу апреля пришло короткое, деловое письмо от дяди и немного денег. Дядя писал, что дело решенное: он приедет, очевидно, в начале лета, чтобы лично отблагодарить добрых соседей, приютивших сирот, а затем забрать племянника и племянницу. А пока что важные служебные дела удерживают его от поездки. За племянника он рад — ему очень понравилось, как хорошо Мансам пишет по-русски.
Мансам с этим письмом обошел подсела. Деньги почти все отдал своей хозяйке, лишь немного потратил на то, чтобы купить сестре китайских лент на косы.
Затем прошел май. Люди, приезжавшие пароходом из Хабаровска, всегда видели чисто одетого юношу, стоявшего на пристани. Проходя мимо него, многие приветливо заговаривали:
— Что, встречать дядю вышел?
— Да, — с ясной улыбкою отвечал Мансам.
— Должно быть, следующим пароходом приплывет.
— Наверное, — соглашался Мансам. — Он военный человек, у него много дел.
— Да-а, брат, скоро уедешь от нас…
— Видно, придется уехать, — улыбался парень. — Дядя родной нашелся, ничего не поделаешь.
— Эх, родня есть родня, чего там говорить, — сочувствовали ему. — Родной хлеб всегда слаще.
Но прошел июнь, затем жаркий июль, а ожидание продолжалось. Мансам по-прежнему выходил встречать каждый большой пароход, идущий от Хабаровска. Серая сатиновая рубаха, в которой он хотел показаться дяде, постепенно вылиняла на солнце, утратив свой нарядный вид. Сам парень от постоянной тревоги весь иссох, лицо его потемнело, из-под насупленных бровей нелюдимо сверкали черные глаза. И теперь люди, сходившие с пароходов, больше не подходили к нему. Они опускали головы, отводили взгляд, не в силах смотреть на него. А он стоял в стороне, на краю пристани, недоступный и отрешенный, худой, как палка.
И однажды он уже не появился к прибытию парохода.
Через много лет стало известно, почему дядя Мансама не мог приехать за детьми брата. Как раз в то самое лето он развелся со старой женою и завел себе другую, более молодую, и дело с переездом племянника и племянницы не могло, значит, состояться.
Осенью Мансам вступил в батрацкую коммуну. Располагалась она в большом здании шорной мастерской, когда-то принадлежавшей богатею, нынче раскулаченному и сосланному. Насчитывала теперь коммуна двадцать четыре человека неженатых батраков, из которых восемь были пожилые люди. Стариков Муна и Ляна тоже приняли, но жить они остались в своем кровном домике.
Государством был скуплен по льготным ценам весь первый урожай коммунаров, и теперь бывшая голь батрацкая зажила. Парни понакупили себе блестящих сапог, которые плотно облегали икры, и приоделись в модные кривые штаны галифе.
Теперь всей гурьбою ходили они в клуб на танцы и смело задирали хозяйских дочек. После танцев они допоздна расхаживали по селу, взявшись под руки, или сидели на жердях оград, словно воробьи, курили папиросы, шумели и горланили песни.
После осенних работ им особенно нечего было делать, и молодые коммунары гуляли, задавали себе пиры, покупая в лавке вдоволь белого хлеба и сладкую шипучую воду в бутылках. Жили в двух больших комнатах, молодые отдельно от пожилых. Спали вповалку на общих нарах.
Как-то поздним вечером, когда молодые коммунары с грохотом ввалились в казарму и стали укладываться на ночь, Мансам лежал на своем месте и держал перед собою тоненькую книжицу, которая называлась «Манифест Коммунистической партии». В этот вечер Мансам не ходил со всеми гулять, задавшись целью вникнуть в смысл книжки, чтобы понять близкие и самые отдаленные задачи своей коммуны. Пока парни раздевались, вешали на протянутую вдоль нар веревку одежду, шумно переговариваясь, Мансам пытался продолжить чтение, но тут подполз к нему верзила Пан, разоблачившийся уже до белья. Он значительно посмотрел на лежавшего Мансама, помолчал, затем произнес:
— Слушай, болтают, что твоя сестренка в интересном положении. Правда это?
— Что?! Кто… сказал? — с трудом выговорил Мансам.