— Важно он насчет баб брешет, ох, важно! — говорил мне Санька. — И такие, говорит, были, и сякие. Уши развесишь! И московские были, и ростовские, и всякие. Словом, хорош кобелина оказался!
Я рассмеялся. Санька так потешно выпевал свое «о»! Смеялся и он.
— Ему и срок намотали из-за бабы.
— Знаю, — сказал я. — Из-за малолетки.
— Точно, — подтвердил Санька. Он метко бросил очищенную картофелину в звякнувшее ведро и отложил в сторону нож. — Ну, давай твои болгарские, — потребовал он.
Мы закурили.
— Кипяточку тогда не было! Ох и чайку мне хотелось! Десять кружек выдул бы. Здорово хотелось пить. Да еще после сала и сахара. Сахар мы просто так сжевали, целая пачка была у него. Все это он, волчара, зашустрил еще до побега. Готовился, значит, заранее. Я тогда, как мы поели, и спрашиваю его прямо: «Что же ты, волк, человека-то убил? За что? — говорю. — Порубил человека, как тушу на мясо», — рассказывал Санька.
— Ну-ну… Что он тебе ответил?
— «А разве, — говорит, — Хорьков человек?» — «Как же, — говорю, — все равно человек». А он говорит: «Собака это, змея, а не человек…»
— А ты знал тогда… — начал было я. — Да откуда бы ты знал…
— Что?
— А за что он бригадира?
— Это он рассказал.
— Как, сам? — удивился.
— Ну да. Только не то, что было на деле. Тут он опять купил меня. Сказал, что все одно хотели Хорькова порешить, там клятву зековскую давали… «И ежели, — говорит, — я не убил бы — по той клятве порешили бы меня».
— Да, купил он тебя.
— Факт, купил, — сказал Санька. — Поверил я ему. А он, волчара, первого и убил бы, хошь ты будь, хошь я — только сунься ему поперек, когда он бежать надумал.
— Так оно и было… — сказал я.
— А нешто ты сам бы не поверил? Зек тебе денег не сулит, дает пожрать, покурить, ничего у тебя не просит, а только рассказывает там всякое… Неуж я знал, что у него на уме? Да еще этот трус подвернулся, как нарочно…
— Какой трус?
— А ты больно не торопись, ты слушай, — сказал Санька.
И я слушал.
До самого утра просидели они у костра. Санька так и не решился сходить попить на канал. Они тогда разломали и сожгли всю стенку будки. Костер из сухих досок горел жарко. Ночь прошла спокойно. Ничего не нарушило их уединенного случайного уюта. Только раз в темноте близко от них прошел табун лошадей — донесся глухой топот множества копыт; драчуны бранчливо взвизгивали, фыркали и всхрапывали, тихо вздрагивала земля.
Согревшись возле костра, что пылал с ровным потрескиванием, тихо беседуя, трапезничая и куря, они не замечали, как движется время, бесшумно клубясь в темноте над просторами глухой Сальской степи. Луна между тем порастеряла весь пыл своей ночной угрозы и, омытая нежной, еще глубоко самосозерцающей синевой предутреннего неба, бледная от бессонницы, низко склонилась к неясному, но уже различимому краю степи.
Ночь ушла, и, незаметно выделившись из тьмы, предстал перед ними мир внешний: темная, громадная туша земли в косматой щетине травы; утренний суетливый скрежет сорочьей перебранки; витые розовые столбы дыма над далеким — за горизонтом — хутором; звонко-золотая чекань длинных облачков над огнем и дымом пробужденного небосклона.
— Вот и все, — сказал Карлов. — Уже утро.
Казалось, что серебристый полусвет-полумрак утра, смахнув резкие, четкие тени, наделил его другим лицом — бледным, неожиданно моложавым и приятным, с глубоко посаженными темными глазами и сухими, четко обрисованными губами. Казалось, он забыл о том, что было позади, и не думал о том, что ожидало его. Но это только казалось.
— Куда ты торопишься? — сказал он Саньке. — Будь человеком, не торопи меня… Ах, убежать, убежать мне надо было от тебя, парень, убежать! Но, видно, не судьба. Эх, ноги, мои ноги! Сердце мое старое! Вы бы еще раз выручили Лешку Карлова! Ах, Лешка Карлов, Лешка Карлов! Лучший баскетболист в институте, перворазрядник! Но, видно, сама судьба, чтобы меня накрыл безусый мальчишка… Плавать я не умею. В институте тоже удивлялись. С детства это у меня. Водобоязнь называется.
Санька рассмеялся…
— Что? — удивился Карлов. — Что?! И ты не умеешь? — вскрикнул он. — Вот совпадение, а?
И он тоже рассмеялся.
— Я же говорю, судьба, — серьезно закончил он.
— Слышь, Лукич, — сказал потом Санька, — пить хочу. Хошь, постой здесь, а я сбегаю на канал.