Выбрать главу

— Нет, постой, — пробормотал я, растерянный. — Постой… а как же ты коня-то поймал?

— Как? — Санька улыбнулся. — А я один посвист знаю, цыганский. Любую лошадь подмануть могу. Ай не веришь?

И он, подойдя к окну, раскрыл створки пошире, приник к проволочной сетке лицом и как-то удивительно, тихо и призывно запричитал, сопровождая это негромким свистом:

— Зорька-Зорька-Зорька!..

И в этом свисте, в этом ласковом голосе являлась все та же уютность его нрава, но было и еще что-то, настораживавшее, привлекавшее, уже вовсе языческое и непонятное мне. Тотчас же со стороны невидимой конюшни сквозь плотную толщу тьмы донеслись к нам фырканье, стук копытом о дерево и тонкое, дрожащее, чуть грустное ржание.

— Слышь? Зорька отзывается, — сказал Санька.

* * *

Этот Карлов добежал уже почти до моста. Он оглянулся и сразу все понял. Он остановился. И когда Санька, проскакав мимо, спрыгнул с лошади и пошел к нему, на ходу выдергивая из мокрых брюк ремень, Карлов сидел уже на земле, на кочке, низко склонив голову к самым коленям. И тут Санька стал выкрикивать свои противоречивые приказания:

— Ну, ты! — крикнул он. — Ну ты, гад! Встань! Носом в землю и руки назад, гад! Ну, ты, шевелись, а то приклада попробуешь! Встань, враг!

Вот и все, пожалуй, что узнал я от Саньки Рунова про дела той ночи, когда он ликвидировал побег. Был, помнится, еще у меня к нему вопрос.

— Почему, — спросил я, — все же он не порешил тебя тогда?

Мы уже выкурили по самой последней и шли в казарму спать. Спать, понимали мы, необходимо, но так было хорошо нам, погруженным в благостный омут теплой ночи, что у порога захотелось остановиться, прислушаться и прочувствовать еще одну — последнюю — минуту. И, торжественно промолчав эту минуту, Санька ответил:

— Я и сам об этом думал, как вел его… Должно быть, не смог. Не вышло, чай, у него: убить двух человек одного за другим. Крови лишней забоялся. Никак, наверное, это невозможно. Даже, если и самому хана.

4

В конце концов и тот тяжелый ноябрь миновал, и сразу же завыла степная зима. Наступили для нас, конвойничков, и для заключенных дни испытаний: и вьюгой, и нескончаемой зимней ночью, и окаянным холодом. И все мы думать забыли про Карлова и его побег, тем более что его куда-то от нас увезли. Но вот весной кругом растаяло, пообсохла затем дорога в город, и в мае приехала выездная сессия по делу Карлова, и она работала в самой колонии.

Я еще не знал тогда Санькиной истории, еще в будущем ожидали меня его рассказ и тот вечер, в котором он прозвучит, — так что я не очень-то хотел слушать суд. Но на танцах, происходивших на бетонном пятачке перед казармой, в тот вечер была эта фельдшерица, совсем недавно приехавшая работать в колонию. Я тогда стоял в сторонке и думал: как это занесло ее к нам, в наш обнаженно-грубый, суровый мир? В эту толпу загорелых, грубоголосых хуторских девчат? Что за обстоятельства привели сюда эту девушку с ее модным, облегающим, коротким платьем, с ее клипсами и химической помадой на губах? И тут подошел к пятачку наш лейтенант, а она сказала ему: «Пойдемте танцевать, Геннадий Игоревич!» А он ответил: «Нет, не могу, иду на суд, приговор сейчас будут зачитывать». — «Я с вами, — заулыбалась она. — Можно, Геннадий Игоревич?» — «Это тебе-то? — ответил ей лейтенант (он со всеми девушками был на „ты“). — А почему бы и нельзя? Ты все не привыкнешь, вижу, что на работе там, а не в филармонии». — «Не привыкну», — отвечала она, смеясь. И они ушли, и наш лейтенант был ей почти что по плечо, но вел ее под руку.

Суд шел в столовой, и возле барака гудела и шевелилась невидимых размеров серая и безликая во тьме толпа: заключенные, начальство в форме и какие-то люди в штатском. В стороне стояли офицеры, среди них я увидел высокого штатского с седой шевелюрой, там же находился и наш маленький лейтенант, но фельдшерицы не было. Ее я увидел уже в зале суда, в громадной, мрачноватой столовой (она же и клуб: в торце зала возвышалась сцена с раздвинутым занавесом). Фельдшерица сидела одна на длинной лавке, во втором ряду. Был перерыв перед приговором, и в дверях стояли дежурные с красными повязками на руках. Они-то и сдерживали натиск толпы заключенных, нажимавших с улицы. Я подошел и сел рядом с фельдшерицей. Она быстро оглянулась и тут же отвернулась. Я взглянул туда же, куда и она, и только теперь заметил Карлова. Он сидел сбоку зала, возле сцены за маленьким столиком, прямой и неподвижный, и меня поразило тогда его лицо, очень бледное, строгое, неожиданно моложавое и даже красивое. Позади его стояли по стойке «вольно» сержант Пеллых и усатый Ханахьян, оба вооруженные пистолетами. Рядом с Карловым, на конце той же скамейки, розовомясой внушительной глыбой возвышался надзиратель Горбач. Распаренный, потный, он откровенно дремал, свесив на грудь седую голову и придерживая на коленях фуражку.