— Уезжает она, — перебил я Саньку.
— Приедет, чай.
— Нет, не приедет.
— А нешо ты знаешь?
— Знаю, Санька, — сказал я.
И я действительно знал. Но когда я разбежался по уклону берега и прыгнул вверх и вперед, в полете поджав ноги, а у самой воды резко выпрямив их, когда всплыл, взмотнул мокрой головой и глотнул всеми легкими воздух, а потом перевернулся в воде на спину, раскинул руки и, взглянув на мост, не увидел склонившейся к перилам фельдшерицы, и лишь пыль от только что проехавшей машины висела золотистым дымным пологом, скрывая за собой солнце, — тогда это для меня никакого уже значения не имело. Тогда я поплыл к Саньке, разбивая ладонями воду, и вместе с ним стал гоняться за серебристой плотичкой, прыгавшей на самой поверхности возле берега.
И мы славно выкупались и шли назад уже в сумерках — лучшей поре степного летнего дня.
ЖЕНА КАПИТАНА
Лейтенант Парамонов шел не по дороге, потому что дорога к казарме, протоптанная через пустырь, хоть немного, да виляла, а лейтенант Парамонов всегда ходил по строго прямой линии.
«Хоть бы кто яму перед ним вырыл», — думала Дина Ивановна, глядя на толстые икры, тесно охваченные голенищами яловых сапог, глядя через открытое окно на уходящие эти ноги, вокруг которых она обвилась бы, кажется, да уж так обвилась бы, что умерла бы, а не отпустила.
Только что был у них разговор. Дина Ивановна в халате, нарочно запахнутом так, чтобы виднелись немного груди, раскрыла окно и поздоровалась.
— Здравствуйте, — ответил лейтенант.
— И куда это вы спешите? Мой ушел уже поднимать роту. Зашли бы позавтракали со мной, чайник еще не остыл.
— Спасибо, Дина Ивановна, не могу. Служба есть служба.
— Да вы бы хоть чайку, служба никуда не денется.
— Чай я пил, Дина Ивановна, так что благодарю, не хочется.
— Ну глядите, не пожалейте еще, Алексей Федорович, — сказала Дина Ивановна и с трудом рассмеялась.
А этот лейтенант даже не улыбнулся, отвернулся себе и пошел, заложив руки за спину, будто старик, а не мордастый парень двадцати четырех лет. Отойдя от окна, Дина Ивановна стиснула неубранную голову и потупилась, сдерживая стыд, злобу и слезы жалости к себе.
Ночью муж сбежал от нее — брякнулся с кровати на пол и уполз на четвереньках в темноту, она успела только цапнуть его всеми ногтями своей руки. Он гремел где-то в сенях среди кастрюль, дряблый и жалкий — каков он, знала она, без своей формы, без фуражки, кожаных портупей и капитанских погон, а она лежала одна, кусала подушку… Потом долго плакала и спрашивала себя, зачем живет на свете.
Утром Дина Ивановна нашла мужа на кухне спящим на трех стульях, одетым в ее старую кофту и диагоналевые форменные галифе. Он спал, удивленно подняв брови на своем курносом лице, и дул сквозь губы. Дина Ивановна растолкала мужа, и он, проснувшись, дико посмотрел на нее красными глазами.
— Очнись, на службу пора, — сказала она.
Муж покорно поднялся и зашлепал босыми ногами по крашеному полу, направляясь в сенцы.
— Да не забудь майку надеть, — сурово проговорила она вслед ему.
Но умытого, влажно причесанного, застегнутого на все пуговицы мужа она все же покормила и проводила. «Пустое семя, — думала Дина Ивановна, глядя на его сутулую спину, — зачем ты только на свете живешь, пустое семя. И где вы, наши дети».
И все же порой она жалела мужа и тихо плакала. Уже много лет он ходил в капитанах — все не повышали, и ко всему еще сунули командовать отдельной ротой на этот склад, куда добираться от железной дороги шестьдесят километров на машинах.
Дина Ивановна вышла на крыльцо и увидела все ту же ненавистную степь, пустую до самого безжалостно ровного горизонта, и только одна белая курица хоронила себя в землю, с самого утра ища прохлады. Солнце уже горело белым огнем над степью, злое, как сердитый бог, которого все позабыли и уже не молятся ему, а проклинают.
Из казармы на пустырь выбежали солдаты, неугомонный Парамонов был впереди — без ремня на гимнастерке, высокий, не знающий, куда выплеснуть свою лейтенантскую силу. За ним, голые по пояс, в одних штанах и сапогах припрыгивали солдаты, розовые сильные звери, топоча ногами и сверкая спинами. Они бежали по кругу, большому и совершенно ровному, как характер Алексея Федоровича, — и бежавшие только что далеко на левом краю пустыря уже нестройно грохали сапогами у самой калитки капитанского домика. И каждый из них поворачивал к Дине Ивановне свое круглое, счастливое от молодости лицо, и глупо желал ее и пробегал мимо, смеющийся, а ей хотелось распахнуть халат и показать им всем — этому играющему мускулами племени, что она еще молода и крепка и что напрасно они уносятся прочь в золоте восхода, считая себя более счастливыми, чем она, потому что нипочем для их юности вся эта громада мертвой степи, по которой разбегутся они потом, как дикие кони.