Выбрать главу

Хорошо, что у нее было чем накрыть голову — в сумке лежал платок, слегка сырой, в который были завернуты мороженые зайцы, оставленные девушкам на почте. Охотница обвязалась им до бровей да так и сидела далее, задумавшись над странным сном. И люди дышали вокруг нее, как деревья в лесу, и среди них она была затеряна со своими детьми, с безвестной судьбою своей, и гулко откашливался простуженными глотками старый Курский вокзал, которого уже нет теперь.

БЕЛЫЕ УТКИ

Сосед мой Родионыч человек сложный, а когда выпьет, то и прилипчивый весьма, смотрит тебе в глаза пристально и, засунув руки глубоко в карманы штанов, заводит витиеватые разговоры.

— Простите меня, — говорит он, к примеру, — извините старого дурака, то есть я и есть, может быть, старый дурак, а вы молодые, образованные… Но я о чем хотел спросить, то есть давно поинтересоваться желаю…

— Ну, так о чем же, Родионыч? — обычно говорю я, заранее набираясь терпения.

— Никак не пойму я… — со значением упирает старик и сурово смотрит в глаза. — Может быть, я не то скажу, а может, и то, однако я интересуюсь… Могу я, старик, поговорить с вами откровенно?

— Можете, — покорно отвечаю я и жду.

А он пошатается, пожует губами, все так же многозначительно и сурово заглядывая в глаза… И когда я теряю терпение и хочу под какою-нибудь благовидной причиной ретироваться, он перебивает довольно властно:

— Тише-тише! Я говорю, а вы слушайте…

— Так слушаю! — начинаю сердиться я.

— Не кричите… то есть не шумите, такой-то такойтович, я не обижаюсь, и вы не обижайтесь… — И так далее, пока не запершит у него в горле и не примется он кашлять надсадно, высунув багровый язык…

Но нет в деревне человека молчаливее, когда он трезв; и, хмуровато поглядывая из-под лохматых темных бровей, он не сразу ответит на заданный ему вопрос, а сперва основательно обдумает, взвесит и скажет что-нибудь всегда по существу и толково.

Когда-то он был плотником-отходником, повидал белый свет, и войны хватил сполна, и воспитал со старухою четырех детей, а теперь окружен многочисленными внуками и, как говорит сам, устарел и смотрит на бугор. А «бугор» — это бывшее приходское кладбище в соседней деревне Колесниково, на котором когда-нибудь похоронят и его.

Мы не раз с ним работали вместе по моей домашности, пилили дрова, пристраивали цоколь к избе, делали обшивку вагонкою внутри дома — но постепенно я отказался от услуг бывшего мастера. То ли он на самом деле устарел, то ли печальные размышления постоянно довлели ему, но работал Родионыч небрежно, не как хотелось бы мне, и я откровенно это высказал ему. А он и не обиделся. Дело в том, объяснил старик мне, что он плотник-монтажник высшего разряда, а ко всякой тонкости не приучался да и силы уже не те.

— Все, такой-то такойтович, — гудел он, — поработал я уже свое, неинтересно мне. Я уж и все инструменты свои пораздал да порастерял.

Ко мне он поначалу приглядывался долго и, видимо, никак не мог определить для меня место в иерархии его представлений об общественной значимости человека. Так однажды, когда я сидел на крыше новой веранды и приколачивал обрешетку, Родионыч подошел, держа руки в карманах штанов, — что означало определенное его состояние, — и, криво задрав голову, начал свое обычное вступление: извините, простите… А затем высказал:

— Не пойму я вот чего, может, вы мне объясните наконец… Федин, Николай Васильевич то есть… В бытность свою парторгом совхоза подводил избу, венцы нижние на избе менял… Так рабочие, плотники наши же, его и не видали рядом, можно сказать, он к ним и не выходил даже. А нынче, я смотрю, он с вами вместе крышу кроет, тес наверх подает?

— Ну и что? — сказал я, невольно улыбнувшись…

— А то… — многозначительно молвил он, пронзительно взирая на меня снизу, с зеленой травки. — Не пойму я… уж вы простите старика, может, чего я сболтнул лишнее…

Николай Васильевич, учитель сельской школы, наш деревенский житель, действительно посильно мне помогал в делах строительных, но я никак не предполагал, что это вызовет столь сложные раздумья у моего соседа…

Мы с ним не раз ссорились по-соседски, но очень легко мирились; вернее, наши отношения продолжались без всяких словесных примирений. Постепенно, видимо, старик успокоился относительно меня и воспринял мое существование в такой же степени мудрого равнодушия, как и всякое человеческое присутствие рядом: живет человек и живет, в меру своей жадности печется о собственной выгоде, чужого вроде не хватает, своего даром не отдает, пользы от него большой нет, но и вреда тоже.