Выбрать главу

Она давно уже знает, высмотрела в справочнике с цветными рисунками, что те грибы, которые не дали ей умереть в свое время, благодаря которым она и поняла, как нужна ей эта жизнь, где гибель одной любви лишь предвещает рождение следующей, — бледные те грибы, каждый год вырастающие на их огороде, вовсе не были ядовитыми, как считала покойная бабушка. Эти грибы оказались вполне доброкачественными и по справочнику назывались они ивишень. Она впоследствии хотела приучить к ним своих стариков, но те дружно наотрез отказались, не желая, видимо, никаких напоминаний о днях горя и черного страха. Тогда научила она собирать эти грибы соседа Володю, который боится леса и не ходит туда один — и у нелюдимого деревенского отщепенца появилась новая привычка: как-нибудь под осень он однажды приходит к избе соседей с корзиною и ножом, стучится в окно и, смущенно переминаясь, глядя в сторону, с трудом, глухо выдавливает из себя: грибов, мол, пустите собрать на огороде.

Ивишень, или подвешенник, водится осенью на луговинах, на краю огородов, он нежен и приятен на вкус, растет дружными белыми сообществами в невысокой густой траве.

НАСТЯ

…Настя видела свой двор, тесный и тоскливый, набитый ломаным хламом, со всех сторон словно бы стиснутый деревянными стенами. Лишь с левой стороны был плотный покосившийся забор, к которому лепился крытый закуток для бычка, а его уже не было на месте — мордастого, пегого, с покорными тупыми глазами, — забили еще осенью бычка, и мясо, пока оно не обвялилось и не почернело, раздала Настя дочерям. А сама она поехала в феврале к одной из этих дочерей в Рязань, там ее положили в больницу, полежала две недели и однажды, совершенно неожиданно для всех да и для себя самой, почувствовала, что умерла: у нее остановилось сердце.

И вот видела теперь свой деревенский двор, где очутилась непонятным образом, стояла вроде бы, прижавшись спиною к стене, возле ящика с баллоном для газа. В проушине запертого ящика замок торчал как-то непорядком, вбок, а не висел вниз черной серьгою, и Настя хотела поправить замочек, чтобы висел он как ему полагается, однако выяснилось, что рук у нее нет и, впрочем, ничего, чем могла бы она коснуться предмета. Она была просто бессильный дух, способный только видеть и понимать, но не могущий вмешиваться в дела людские. И когда вывалился, знакомо топоча сапогами по ступеням, мужик ее, щетинистый и жилистый, хлюпая вислым носом и по-детски ревя да утирая кулаком глаза, Настя не смогла шелохнуться и приступить к нему с утешениями, как бывало всегда и к чему оба они привыкли — она утешать, а он принимать утешения.

«Иван Алексеевич!» — хотелось позвать Насте, но духу на слово не было, и она лишь подумала: сколь раз я говорила тебе, чтобы расписались в сельсовете, как это полагается, а теперь что с тобою будет? Никто не виноват, сам виноват — упрямо хрипел в ответ одно и то же: «На хрен мне все это нужно? Скоро подыхать, а тут еще расписывайся, народ смеши». Кому теперь дом отойдет? Лиде или Вале? Дочки порешат кому. Поделятся миром, они всегда хорошо ладили, а ты куда сунешься, Иван?

Они сошлись на шестом десятке, когда позади у каждого было: у Ивана одна покойная жена и куча взрослых детей, у Насти — двое мужей, оба помре, две дочки, давно замужем, внуки и внучки. Прожили Настя с Иваном девять лет. Иван пришел в дом к Насте, потому что она не пошла к нему, а ему было безразлично, где жить, дети его давно разбежались по городам. Иван работать по дому не любил, считая, что все это ни к чему, и только Настиным нытьем да нажимом дело все же потихоньку двигалось: срублена была новая отличная баня, построена вышка, схожая со старинным теремом, изба подведена — заменили два нижних венца и выправили просевший угол.

И вот теперь Настя померла, ее привезли в деревню хоронить, на крыльце безутешно рыдает Иван, думая, что его никто не видит, и сбоку от двери стоит крышка гроба, обитая черной кисеей и бумажными цветами.

Настя знает, что гроб сделал сам Иван Алексеевич ее, она живо представляет, как он размечает чернильным карандашом тес, отрезает концы ножовкой и, ровной стопкою сложив тес рядом с верстаком, принимается обрабатывать по одной тесине — сначала шершебкой, затем начисто — рубанком. И при этом что-то густым, прокуренным баском бормочет себе под нос — и лицо у Ивана Алексеевича делается при этом очень добрым. Она при жизни всегда замечала, что когда Иван работает что-нибудь, то лицо у него добреет, а глаза из-под насупленных темных бровей мечут красивые синие искры. Если за что-нибудь берется Иван, то делает это хорошо, на отличку, и люди работу его хвалят. Но не очень-то заставишь Ваню взяться за какое-либо дело — неизменное сомнение держит в томительном плену Иваново сердце: а на кой хрен это нужно?