– Знаешь. Я сейчас не могу – я сейчас пьяный, – ответил я, ничего не понимая. – Может пьяные сперматозоиды – это ненаучно, но это и не важно. Это табу.
Глава 23. Право на песню
Васильич, который Кукушкин, как-то мне сказал: «Каждый человек имеет право на песню. Есть у тебя слух, нет у тебя слуха, есть у тебя голос, нет у тебя голоса, есть у тебя деньги, нет у тебя денег – у тебя всегда есть право. Право на песню. Пой, если душа просит». Я не помню, по какому поводу это было сказано, так как с Васильичем пить-то мы пили, но никогда не пели. Хотя когда делаешь первое, трудно гарантировать отсутствие второго.
Когда наступила музыкальная часть свадьбы, и полились звуки, я вспомнил Кукушкинский билль о праве на песню. Здесь было всё: и гармошка, и баян, и гитара, и разновидности цимбал. И ещё, хоровое пение. Которое я уже слышал ночью в лунном сиянии Станции. Я, как и тогда, не понимал содержания. Все слова в песне заканчивались на уменьшительно-ласкательный суффиксы. Но я чувствовал: тоска и одиночество наполняют этот мир без границ. Эти песнопения были как дождь для души и как ножом по стеклу – очищали, мыли и скрябали. И текли слезы радости, потому что во всех этих песнях было предчувствие рассвета. А может это просто алкоголь? Хорошо, что уже темно. Темнота – друг молодёжи и тех, кто из них потом получается.
В промежутках между выступлениями фольклорных коллективов Швиндлерман предоставлял право на песню Фредди Меркьюри, иным представителям рок-эн-рольного братства и остальной музыки. Швиндлерман оказался отличным диск-жокеем: он ставил только убойные хиты. Их школьный усилок был трофеем Холодной войны, захваченным у американцев в ходе боев. И он просто рвал небо! Басы были настолько точными, как будто вокруг концертный зал, а не сосны по кругу.
Удивительно, что местная молодёжь не тащилась от «Сектора Газа», как было принято повсюду в сельской местности, а была приучена к серьёзной музыке. И пока она, в смысле молодёжь, топтала «траву у дома» под ритмы жёсткого андеграунда, предыдущие поколения отдыхали, разливали водку и пили за молодых, искусство и сплочённый коллектив. А потом снова вступала гармонь, луна, струнные и хор. Удивительно гармоничное сочетание разных поколений, не мешающих друг другу веселиться, завораживало. Первый раз я увлёк Любу в гущу танцующих под «уван мери тикет», и потом мы практически не покидали поляну – Швиндлерман умело подливал масло в огонь. Водяной профессор так энергично закручивал твист, что было даже завидно. И под гармошку он тоже выделывал такие па из гопака, что оказался центровым танцором всей свадьбы. Не соврал мужик Конану: пил водку, веселился и веселил безостановочно. Люба танцевала грациозно. Её движения не были импульсивными, своим телом она останавливала ритм, и ритм, проходя через неё, становился более плавным. Она не лезла в центр круга, как делают многие женщины, при этом достаточно кривые, чтобы доказать свою значимость. Круг образовывался сам вокруг неё. Даже Водяной профессор оттанцовывал по дуге с её центром. Моё ЭГО распирало тщеславие: ведь это, может быть, моя женщина?! Её упругая задница только что была в моей руке? При очередной смене жанров мы с Любой взялись за руки и пошли к своему столу. Когда мы вышли из круга света, я снова запустил руку ей под платье, чтобы «проверить свой сомнительный баланс». Баланс по-прежнему оставался положительным. Я развернул Любу к себе, и мы начали жадно целоваться. В это время я задрал подол её платья, засунул обе руки под резинку трусиков и практически стащил их вниз, тиская и разводя её ягодицы.
– Давай их снимем совсем? – прошептал я ей на ухо, когда губы освободились.
– Давай, – легко согласилась Люба. – Только куда мы их денем? Повесим на сучок? – Она сняла трусики и протянула их мне.
***
Всю оставшуюся часть вечера и наступившей ночи я любовался танцующей Любой. Мысль о том, что под платьем у неё ничего нет, и об этом знаю только я, возбуждала. И я уже не сомневался в наличии кода доступа.
А потом мы долго сидели за нашим столом и разговаривали. Алкоголь нам был уже не нужен.
– Плохие мы с тобой свидетели, – предположил я, – упустили молодожёнов.
– Да ладно. Больно мы им нужны, – успокоила Люба. – Я Лену знаю: все эти условности её только тяготят. Да и Таволгу тоже.
– А сколько ей лет?
– Тридцать четыре, почти 35.
– А тебе? – спросил я.
– Мне тридцать. Самое время рожать.
– А мне сорок пять, – с ударением произнёс я. – Родись ты на три года раньше, и я бы тебе в отцы годился. По формальному признаку. Чуть-чуть не успела.