Выбрать главу

мотыгу как пастуший посох. На конце рукоятки было укреплено что-то вроде скобы из

железа. Она била ей в землю, и потом сильно стряхивала мотыгу обеими руками. Выглядело

так, как будто бы не бабушка перетряхивала палку, а палка её. Как будто бы Берта по

недоразумению попала в электрическую цепь. Но всё же, сквозь сверкающий воздух здесь

вздрагивали, синим металлом только стрекозы.

Посреди сада было жарче всего, там ничего не отбрасывало тень. Кажется, Берта едва

ли всё замечала. Только иногда она останавливалась, и с бессознательным, грациозным

движением рукой убирала назад влажные волосы в свой узел из волос на затылке.

Чем короче была её память, тем короче ей стригли волосы. Тем не менее, руки Берты

сохраняли движения женщины с длинными волосами до самой смерти.

Когда-то моя бабушка начала свои ночные прогулки по саду. Это было тогда, когда она

начала забывать время. Берта ещё долго могла читать часы, но время ничего больше ей не

говорило. Летом она надевала три нижних рубашки друг на друга и ещё шерстяные носки, и

становилась тогда очень нервной, потому что потела, и натягивала ещё одни носки на ноги.

Приблизительно в то же время она потеряла чувство дня и ночи. Ночью Берта вставала и

путешествовала вокруг. Она уже бродила в это время по дому раньше, когда Хиннерк ещё

был жив, и делала так и тогда, когда не могла спать.

Тем не менее, позже Берта бегала снаружи по улице, так как ей вовсе не приходило в

голову, что она должна была спать. В большинстве случаев Харриет замечала, если бабушка

отправлялась гулять ночью, но не всегда. Как только она это обнаруживала, то со стоном

вставала, накидывала на себя купальный халат, проскальзывала в свои сабо, которые были

уже наготове рядом с её кроватью, и выходила. Такими ночами Харриет думала, что не

сможет так делать в течение долгого времени. У неё была профессия. У неё был не

совершеннолетний ребёнок. Стоя в открытых дверях, Харриет понимала, какую дорогу

выбирала Берта — большей частью позади дома, через ворота амбара, на въезд и в сад.

Однажды она обнаружила свою мать, когда та полола грядки со старой жестяной чашкой, в

которой раньше хранила высушенные семена календулы.

В другой раз Берта стояла на коленях между грядками и выщипывала сорняки, но

лучше всего она собирала цветы. Бабушка срывала не стебель с соцветием, а только цветы. У

больших зонтиков она срывала лепестки, которые держала в кулаке до тех пор, пока не шла

дальше. Если Харриет подходила к своей матери, та протягивала ей руку с раздавленными

цветками и лепестками и спрашивала, куда может их пристроить. Четырьмя холодными

ночами ранней весной это заставило Берту оборвать цветки всей сине-белой грядки

трехцветной фиалки. Внутренняя часть её больших рук была ещё несколько недель

выкрашена в фиолетовый цвет.

Когда она была девушкой, то вместе со своей сестрой Анной отрезала увядшие цветки

роз, чтобы из них не получились шипы, и они ещё раз зацвели. Теперь Берта больше не

знала, насколько была старой. Она была так стара, как себя чувствовала, и это могло быть

восемь, если бабушка называла Харриет Анной или, вероятно, тридцать, если говорила о

своём мёртвом супруге и спрашивала нас, вернулся ли он уже из офиса. Тот, кто забывал

время, переставал стареть. Забвение поражало время, противника памяти; потому что, в

конце концов, время лечило все раны тем, что оно объединялась с забвением.

Я стояла за садовой изгородью и ощупывала руками свой лоб, нужно было подумать и

о других ранах. В течение долгих лет я отказывалась это делать. Раны свободно приходили в

дом, который я унаследовала. И, в конце концов, я должна была осмотреть её ещё раз у себя

прежде, чем смогу заклеить пластырем время.

Длинная полоса лейкопластыря удерживала руки за спиной, когда мы играли в игру,

которую выдумала Розмари, и которую называли "ешь или умри". Играть в неё нужно было в

саду, а именно в задней его части, которая не просматривалась из дома, между кустами

белой смородины и ежевичной чащей в конце земельного участка. Там также находилась

большая компостная куча; собственно, их было две: одна полная земли, другая с кожурой,

пожелтевшими листьями капусты и коричневой, скошенной травой.

Ворсистые листья и мясистые черенки тыквы, огурца и цукини вились над землёй. У

Берты были цукини в саду, потому что она с удовольствием экспериментировала с новыми

растениями. Бабушка была в восторге от скорости, с которой росли цукини. Только ей было

непонятно, что делать с крупными плодами. При готовке пищи они сразу распадались, а

сырыми вообще не имели вкуса. Итак, растения росли и росли, и росли до тех пор, пока

летом всё там не выглядело как покинутое поле сражения давних времён, когда сильные

деревья-гиганты боролись друг с другом и потом оставили там толстые зеленые дубины.

Здесь разрастались мята и мелисса, и если мы задевали их голыми ногами, те источали

свой свежий аромат, когда пытались скрыть гнилостные запахи этой части сада. Здесь росла

ромашка, но также и крапива, сныть, чертополохи и трава бородавок, которая портила нам

одежду своей жёлтой "кровью", если мы на неё садились.

Одна из нас троих связывалась и получала завязанный платок вокруг глаз. Чаще всего

мы брали белый шёлковый шарф Хиннерка, который имел на одном конце маленькое

прожжённое место и поэтому был отправлен в большой напольный шкаф. Это всегда

происходило по очереди. Чаще всего начинала я, потому что была младшей. Я слепо стояла

на коленях на земле. Мои руки были слабо склеены, я ничего не видела, но резкий запах

сныти, которая раздавливалась подо мной, смешивался с влажными и тёплыми испарениями

компостной кучи. После полудня в саду было тихо, гудели мухи.

Не чёрные сонные из кухни, а синие и зелёные, которые всегда сидели на глазных

яблоках коров и там напивались. Я слышала, как шепчутся Розмари и Мира, которые

удалялись от меня в другую часть сада. Шелест их длинной одежды приближался. Они

останавливались передо мной и одна из двух девочек тогда говорила:

— Ешь или умри.

Затем я должна была открыть свой рот и та, которая так говорила, толкала мне что-то

на язык. Что-то, что она нашла в саду.

Ещё до того, как могла попробовать, я быстро брала это зубами с языка так, чтобы

сначала могла определить, насколько большим оно было; будь то жёсткое или мягкое,

грязное или чистое, в большинстве случаев я могла определить зубами, что это было: ягода,

редис, пучок кудрявой петрушки. Только потом я перекладывала это на язык, раскусывала и

проглатывала. Как только я показывала пустой рот другой девочке, они отрывали мне

пластырь от запястий. Я стягивала шарф с глаз, и мы смеялись. Тогда на очереди была

следующая, которая позволяла связать себя и завязать глаза.

Было удивительно, насколько смущало человека то, когда он не знал, что ел; или

получал что-то иное, когда ожидал другое. Смородину, например, легко можно было узнать.

Всё же, однажды я поверила, нащупала зубами смородину, чтобы потом растерянно и с

отвращением содрогнуться от свежего гороха. Я любила горох, и любила смородину, но в

моём мозгу этот горох был смородиной, и как смородина он был отвратительный.

Я задыхалась, но глотала. Так как тот, кто сплёвывал, должен был ещё раз пройти это.

И второй раз был штрафом. Тот, кто потом опять сплёвывал, выгонялся на улицу. Изгнанная