Выбрать главу

В субботу, 23 ноября 1997 года, за день до того, как я должна была прочитать перед всем классом «Рождественский гимн» Чарльза Диккенса, зазвонил телефон. Я сидела на углу маминой кровати, когда она ответила на звонок.

Она отвернулась к стене, а я внимательно перечитывала Диккенса. Потом послышался щелчок положенной трубки.

Я подняла глаза, собираясь сказать ей, что ненавижу чтение, Диккенса и седьмой класс, но меня остановил ее взгляд. Он сказал все раньше, чем мама успела открыть рот.

— Папа умер.

Я убежала в свою комнату и разрыдалась, уткнувшись в одежду, висевшую в шкафу. Меня бесила ткань, касавшаяся моего лица. Я хотела сорвать всю одежду с вешалок. Меня бесило платье, которое я надела на первое причастие: жесткий, шершавый материал неприятно терся о влажную щеку. Меня бесила мама, которая решила его оставить, потому что изначально это платье было свадебным, и она его обрезала, чтобы оно налезло на меня. Меня бесило, что она думала, что раз это платье взрослого двенадцатого размера, я, наверное, смогу его надеть снова, когда вырасту. Я знала, что это невозможно — и ни одна девочка после второго класса больше не надевает платье, которое носила на первом причастии. Я подумала, что когда люди взрослеют, они становятся больше. А потом меня стало бесить и это.

Сколько я ни старалась вспомнить остальные события той ночи, на ум приходят только две фразы — те, что мама сказала нам с Энтони в спальне.

— Папа умер в июле в Аризоне. У него случился инсульт, его тело нашли на вокзале.

Я вспоминаю следующие несколько дней. Разные маленькие кусочки событий, обрывки телефонных звонков, лицо брата, сгорбленную спину мамы, лежавшей в постели на следующее утро. Это время напоминает мне поцарапанный компакт-диск, перескакивающий с одной песни на другую и обратно, так что разобрать можно разве что отдельные фрагменты мелодий и аккордов. Весь ноябрь 1997 года кажется разбитым, разрозненным и дырявым.

Зато я хорошо помню еду. Помню черничные маффины JJ Nissen, которые в понедельник привезла бабушка. Влажная поверхность маффина липла к пальцам. Я съела два, а потом раздавила ладонями упаковки, прежде чем выбросить их в мусорное ведро. Еще помню сливочный вкус двухпроцентного молока и резкое покалывание во рту от ледяного Newman’s Own Lemonade. Я не помню разговоров, не помню, какое платье надела на похороны, какую надгробную речь произнес восемнадцатилетний брат; что я говорила одноклассникам, когда они звонили и спрашивали, смогу ли я сделать свою часть проекта для какого-то урока в среду. Плакала я, по-моему, всего два раза.

Я помню только упругое тесто купленного в магазине черничного маффина. Большие кольца масла, протекавшего через пергаментную упаковку. Еще помню, как благодарила бабушку и тетю Марджи за то, что они привезли нам целую кучу продуктов.

Когда мне нужно было заглушить чувства, я торопливо ела. Отчаяние и раскаяние. Я резко глотаю. Кусок черничного маффина пролезает между гланд и начинает путешествие в живот. Трудно сказать, что за комок у меня в горле — от слез он или же это едва пережеванный, но уже проглоченный кусок. Комок опускался все ниже и ниже, словно теннисный мячик, который запихивают в колготки.

После папиной смерти я так ела много дней подряд. Пищевой дискомфорт на несколько мгновений давал мне облегчение. Я думала, что желудком смогу заткнуть дыру в душе, оставшуюся после ухода папы, — неважно, алкоголиком он был или нет. Маффины, распухшие от молока, — я ела все подряд, надеясь, что это отвлечет меня.

Но еда меня не отвлекала.

Она и не смогла бы.

Я ела с такой же яростью, какую ощущала. Я глотала с трудом. От стыда я низко опускала голову над тарелкой. Я отчаянно наполняла желудок.

Еда притупляла эмоции.

Хотелось бы мне помнить папино лицо так же хорошо, как помню, как один за другим ела маффины на следующее утро после того, как мама сказала, что он умер. Хотелось бы мне всегда знать, где находится папа, а не искать его и не волноваться в течение пяти месяцев, двух недель, пяти дней и девяти часов — начиная с того самого момента, когда я сказала ему не возвращаться домой, — потому что он нигде не жил и не имел при себе никакого удостоверения личности. Хотелось бы, чтобы у него не осталось при себе всего два цента в левом кармане. Хотелось бы, чтобы он не спал в товарном вагоне в удушающей пустынной жаре, напившись до беспамятства. Хотелось бы, чтобы его не пришлось идентифицировать по зубам, и чтобы его не запихнули в простой сосновый гроб, потеряли его данные и вспомнили, что нужно известить родных, только в ноябре. Хотелось бы, чтобы он…