Выбрать главу

Однако тут же автор словно опровергает себя или, скажем, поправляет. Вот фрагмент из беседы с Синтией Гренье, которая состоялась через несколько месяцев после турне по Японии. На вопрос о любимом герое Фолкнер предсказуемо ответил: Дилси — и сразу спросил сам: а ваш?

Гренье (вздрагивает). Айзек Маккаслин из «Медведя».

Фолкнер (улыбнувшись, быстро и прямо). Почему?

Гренье. Потому что он получил крещенье в лесу, потому что отказался от собственности.

Фолкнер. А вы считаете, это правильно — отказаться от наследства?

Гренье. Да, в его случае. Он хотел отказаться от запятнанного наследства. А вы не считаете, что он поступил правильно?

Фолкнер. Видите ли, мне кажется, что человек должен быть способен на нечто большее, чем просто отречение. Ему следовало бы быть более деятельным, вместо того чтобы сторониться людей.

Тут нет противоречия, тут — неодномерность самого героя, о ней автор, в сущности, и говорит. Айзеку достало личного мужества и милосердия разорвать порочный круг — в этом величие и моральная сила. И все же впрямь не хватает борцовской воли, он слишком наивно, отчасти самоутешительно полагает, будто достаточно отойти в сторону, не умножать своим собственным поведением грехов истории, — и она исправится: «Пусть именно мой народ принес проклятие на здешнюю землю, но потому-то, возможно, как раз его потомки смогут — не противостоять проклятью, не бороться с ним — но, может, просто дотерпеть, дотянуть до той поры, когда оно будет снято».

Фолкнер не случайно заговорил о моральном императиве действия. Роман писался и заканчивался уже после опустошительной атаки японской авиации на Пирл-Харбор, война и на этот раз не миновала Америку. Проблемы добра и зла, преступления и искупления, насилия и мира, улучшения человеческой природы — все то, что неотступно преследовало писателя в любые времена, вновь обрело практическую остроту, потребовало неотложного решения. Из письма Роберту Хаасу, помеченного 21 января 1942 года, видно, сколь тесно сомкнулись в сознании писателя книга, посвященная далекой истории, и события, происходящие здесь и сейчас: «Вот посвящение к роману «Сойди, Моисей». На этот раз мир катится в тартарары, верно? Мне бы хотелось стать диктатором. Тогда бы я взял всех этих конгрессменов, которые отказываются давать деньги на войну, да послал бы их на Филиппины. Через год не осталось бы в живых ни одного лейтенанта. Я организовал у себя в округе противовоздушные посты наблюдения, отвечаю также в местной гражданской обороне за авиацию и связь. Но этого мало. Есть возможность стать гражданским инструктором летного дела. Если устроюсь с делами, возьмусь за это». Два месяца спустя Фолкнер пишет тому же Хаасу: «Похоже, «Моисей» получился. Я еще раз просмотрел книгу, и мне кажется, что все в порядке. Но сейчас плохое время для книгоиздания — война… Скоро предстану перед медицинской комиссией, а потом отправлюсь в Вашингтон, в Бюро аэронавтики. Меня ждет лейтенантское звание с окладом 3200 долларов в год, надеюсь, дадут и пилотские шевроны. Конторская работа не по мне, но, наверное, лучше сначала получить назначение, а уж потом попробовать приблизиться к тем местам, где стреляют. Что я и намерен сделать».

Фолкнер действительно в это время мало писал и еще меньше публиковал: после «Моисея» (дата издания — 11 мая 1942 года) и до 1949 года в печати появилось лишь три небольших рассказа. Это, как и можно было ожидать, вызвало очередной домашний финансовый кризис. Пришлось пойти обычным путем — в восьмой раз Фолкнер подписал контракт с Голливудом, причем на сей раз на грабительских условиях — ему платили вдвое меньше, чем десять лет назад, когда он был новичком. Но и тут не работалось, хотя среди сценарного мусора попалась значительная вещь: «Иметь и не иметь»; кто-то уже сделал первый вариант сценария, получилось скверно, Фолкнер взялся довести дело до конца.

Но на сей раз больше, чем поденщина, Фолкнера угнетало другое.

Вот еще одно письмо этого времени — в продолжение прежних.

«Война — плохое время для писания, — и вот почему. Пещерные инстинкты, которые человек, как ему показалось, вытеснил и тем самым облагородился, — вылезли наружу, нашли место, заняли, по существу, все пространство — и в жизни, и в литературе. Что-то должно уступить дорогу; пусть это будет литература, искусство, так случалось раньше, будет случаться и впредь. Только жаль, что мне приходится жить в такое время. Я еще слишком молод, чтобы не волновала меня старая, но еще соблазнительная проститутка — военный горн, но уже слишком стар, чтобы откликнуться на его звук, и соответственно слишком стар, чтобы писать, проводить оставшийся мне срок в ожидании труб и вспышек славы, заслуживающих описания».