Выбрать главу

Не будем вмешиваться в завязавшийся спор. Важнее другое: сколь бы далеко ни расходились интерпретаторы, все они остаются в кругу одних и тех же понятий: жертвенность, спасение, распятие. То есть они заметили то, что раньше просто не могло быть замечено: при всей своей автономии «Реквием» теснейшим образом связан с моралистической проблематикой «Притчи». Так что и в данном случае Фолкнер не отклонился от главной книги; наоборот, он искал все новые подступы. Иное дело, что давно ушла первоначальная эйфория.

В 1952 году, под рождество, Фолкнер пишет Джоан Уильямс: «Чего я ожидал, то и произошло. Я иссяк. Почувствовал это три года назад — пишу не то, не так, знаю, как надо, а написать не могу. Не могу здесь работать, понял это давно, но надеялся, что достанет инерции. Боюсь, надежда была тщетной, и ничего не получится, пока не сменю обстановку».

Вот как все повернулось. Раньше Фолкнер говорил, и не напрасно, что писать может только дома, а теперь дом, наоборот, стесняет. Можно допустить, что в это время были какие-то семейные нелады, так ведь и раньше они случались. Нет, просто такая уж это книга.

Впрочем, буквально два дня спустя снова возвращается — если не чистая радость сочинительства, то хотя бы вера и упрямая решимость довести дело до конца, чего бы ни стоило.

«Я ошибся. Роман снова пишется. Не так, как должен бы, нет того нутряного чувства, которое нужно. Теперь это просто волевое усилие, не знаю, на сколько его хватит. И все же приятно сознавать, что я все еще способен на это — могу писать, что хочу и когда хочу, пусть на одной воле, сосредоточенности… И все же, черт возьми, как хотелось бы снова, как в прежние времена, писать ради того, чтобы писать, а не просто доказывать Биллу Ф., что он все еще может…»

Чем ближе финиш, тем больше оптимизма.

Еще одно письмо, это уже апрель 1953 года, — той же Джоан Уильямс: «Заканчиваю большую книгу… Теперь я знаю, никаких сомнений не осталось, — это моя последняя крупная, настоящая вещь; конечно, будут еще разные мелочи, но знаю, что приближаюсь к концу, видно дно колодца… Наконец, все, что я сделал, выстроилось в перспективу… И впервые я понял, каким удивительным талантом наградила меня природа: совершенно необразованный в формальном смысле, отделенный от интеллектуальной — о литературной уж не говорю — среды человек, а сделал то, что сделано. Не знаю, как это получилось. Не знаю, почему Бог или боги избрали меня своим орудием. Поверь, это не смиренность, не унижение паче гордости: это просто удивление. Ты не задумывалась о том, как мало общего между произведением и тем, кто его создал, — деревенщиной, известным тебе под именем Билла Фолкнера?»

В августе того же года — Камминзу: «Черт возьми, Сакс, ведь я и впрямь гений. Мне понадобилось 55 лет, чтобы понять это, раньше не было времени, я слишком много писал…»

Так говорил Пушкин, закончив «Бориса Годунова», так говорил Блок, закончив «Двенадцать».

И вот роман опубликован — 2 августа 1954 года.

На широкий успех Фолкнер не рассчитывал и в своих предположениях не ошибся — роман раскупался медленно и неохотно. Но и в литературно-критическом мире он тоже вовсе не произвел сенсации. Правда, самолюбию автора могло польстить то, что на церемонии вручения национальной премии по литературе за «Притчу» к нему, от имени академии, с речью обратился не кто иной, как старый его недоброжелатель — Клифтон Фэдимен. Все же приветственный адрес — жанр специфический, а в целом отношение критики было в лучшем случае сдержанным. Быстро сложилось общее мнение, раньше других его высказал критик, который неизменно высоко ценил Фолкнера, а Фолкнер ценил его, — Малкольм Каули. Он писал в «Нью-Йорк хералд трибюн»: ««Притча» возвышается над другими романами этого года, подобно собору, правда, несовершенному и недостроенному». Дальше — примерно в том же роде: да, важное произведение, да, замысел высок и благороден, но роман — как роман — не удался; быть может, как говорили, это «самое туманное» из произведений писателя.