Выбрать главу

— Наддай, Минк! — говорю, Минк их кнутом, и мы пронеслись мимо не хуже пожарной бригады. — А теперь, как обещала, — кричу ей, — садись на поезд! — Вижу в заднее стекло — бежит следом. — Хлестни-ка еще разок, — говорю. — Нас дома ждут. Заворачиваем за угол, а она все бежит.

Вечером пересчитал деньги, и настроение стало нормальное. Это тебе наука будет, приговариваю про себя. Лишила человека должности и думала, что это тебе так сойдет».

Дико это все, конечно, но если стать на точку зрения Джейсона, понять можно: испортила жизнь — получай в отместку. Но маленький Ластер, внук Дилси, чем досадил ему? Между тем он и его мучает. В город приехал бродячий цирк, и мальчишке до смерти хочется попасть на представление. А у Джейсона случились две контрамарки. Самому не нужны — «десять долларов приплатят, и то не пойду». Но подарить даже и не думает. Продать — пожалуйста, по пятаку за билет. А поскольку платить нечем, то Джейсон садистски сжигает билеты в камине на глазах мальчугана.

Да, тут пояснения не нужны, и в четвертый раз перечитывать тоже не нужно, все видно сразу: человек страдает, а бесчеловечность издевается и шелестит банкнотами.

Джейсон Компсон — даже не Гобсек, тот любил не только деньги, но и дочерей, родную кровь; у этого все чувства атрофированы, и внятен только один язык — язык цифр и учетных ставок: «В полдень на двенадцать пунктов понижение было», «к закрытию курс биржи упал до 12.21, на сорок пунктов».

Правда, ничего не помогло — ни обман, ни шантаж, ни предательство. Бесчеловечность гибнет в собственной утробе, пусть оформляется этот итог, в согласии с обликом и поведением персонажа, сугубо прозаически — мы уже знаем, как. Обнаружив, что шкатулка из-под денег пуста, Джейсон бросается в погоню за беглецами, но что толку — тех и след простыл. Впрочем, все это уже не интересно. Коль скоро личность отказывается — или лишена изначально — от существенных свойств, то утрачивают всякий смысл понятия победы и поражения: все едино.

Много лет спустя, готовя к изданию сборник, представляющий, по его мысли, Йокнапатофу в наиболее характерных чертах и лицах, Малкольм Каули советовался с автором по поводу состава. Тот предложил, в частности, включить в книгу всю третью часть «Шума и ярости». Мотив был такой: «Этот Джейсон теперь тоже стал реальностью нового Юга. То есть я хочу сказать, что он единственный из Сарторисов и Компсонов, кто смог сразиться со Сноупсами на собственной территории и по-своему отстоять ее».

Позднее Фолкнер уверял слушателей (дело происходило во время лекционной поездки по Японии), что Джейсону пришлось дать слово, ибо Квентин представил историю слишком однобоко, и теперь необходимо было ее уравновесить.

Но ведь уравновесить — значит найти середину, выработать компромисс, убрать все лишнее, так, чтобы одна чаша весов не перетягивала другую. Так разве в этом смысле монолог Джейсона уравновешивает то, что было выдохнуто Бенджи и выкрикнуто Квентином? Да ничего подобного, как раз наоборот, Джейсон швырнул последнюю, самую тяжелую горсть земли на могилу старого Юга, придавил ее несдвигаемой плитой.

Бенджи вызывает инстинктивную жалость, какую испытываешь, увидев на улице увечного или слепого. Квентину, проходя с ним его крестный путь, глубоко сострадаешь. Судьба Кэдди тоже вызывает сильный душевный отклик, потому что одно дело — тебя уведомили: стала любовницей нацистского бонзы, другое — сам видишь, как, спотыкаясь, скользя по грязи, протягивая руки, бежит несчастная за каретой, а в ней дочь, на которую и взглянуть не дали.

Все эти раздавленные, униженные, безумием или неврозами преследуемые люди — именно люди, теплокровные существа, даже идиот, в чьих бессмысленных воплях «игрой соединения планет все горе, утеснение всех времен обрело на миг голос». А раз сохраняется человечность, то не исчезает и надежда — непременная спутница подлинной трагедии. Пусть этому порядку, этому роду распрямиться не дано — на руинах может возникнуть новая жизнь, появится новый первенец, такой, о котором писал в предисловии к «Возмездию» Александр Блок: «Мировой водоворот засасывает в свою воронку всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек — и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно воздействовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человечьей ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него…»