Она брала папины вещи, долго рассматривала, принималась целовать их и плакать.
Мы совсем растерялись с дедушкой — не заболела ли наша мама?
— Ну скажи ей что-нибудь, — просил я дедушку, — ведь она твоя дочь.
Он пожимал плечами, что-то растерянно бормотал, затем шел к ней в комнату и буквально через минуту выходил обратно ко мне, еще более подавленный.
— Что прикажешь делать с твоей сумасшедшей матерью? Ни в какую. Ну-ка ты, ведь ты ее сын…
И тогда наставала моя очередь.
— Мамочка, не надо, прошу тебя… Я буду тебя слушаться и не обижать, вот увидишь.
Она как-то невесело улыбалась, прижимала меня к груди и начинала целовать.
Ночью, когда она наконец засыпала, я прятал отцовские вещи, его брюки, пижаму, шляпу, уносил их в сад, за виноградник.
Потом мама пошла к соседке, у которой собрались в тот день все женщины, чьи мужья и сыновья были на войне, хорошенько выплакала все свои слезы и, вернувшись, сказала:
— Завтра открывается еще один госпиталь. И я пойду туда работать.
— Правильно, дочка, — сказал дедушка, — умница. Поработаешь немного, развеешься, потом можно опять сына воспитывать. А он пока потерпит.
— Нет уж, милый отец! Хватит ходить наивяенькой, чистенькой, красивенькой женой. Все думала, пусть бы Анвар уехал куда-нибудь на несколько месяцев, чтобы самостоятельно пожить. Все самой делать. Думать самой, падать и вставать самой… Вот он и уехал…
Ох, этот дедушка, дедушка! Он минуты не может без того, чтобы не сцепиться с кем-нибудь — энергии у него уйма, девать просто некуда.
Сегодня пятница, и в мечети полно мусульман — день Большой молитвы. В этот день лучше сиди под одеялом, заткнув уши — перепонки лопнут от их воя.
Дедушке совсем плохо, он вообще не переносит ни малейшего шума, а тут тысячеголосый монотонный вой, как в книжке о собаке Баскервиллей.
Дедушка сперва бледнеет, кусает губы от злости, затем, не выдержав, выскакивает на улицу.
Когда дедушка на улице, соседям лучше не показывать своих носов. Он обязательно подденет их каким-нибудь каверзным вопросом насчет бога и, не слушая их объяснений, говорит и говорит дальше. Моим дедушкой — сумасшедшим острословом, неверным — ночью пугают детей, если они капризничают. Стоит сказать, сейчас позовем дедушку Магди и он съест вас, как все дети засыпают от страха.
Сейчас он, широко расставляя кривые ноги, направляется к мечети. Полы его халата, как два куска знамени, колышутся на ветру. Мне весело — будет спектакль!
Мечеть похожа на громадный каменный ящик фокусника, на который посадили сову, вернее, ее голову с десятью глазами — проемами. И внутри этого ящика — старики. Изгибаются как куклы: то встают все разом, то разом падают на колени и начинают целовать землю, будто там рассыпан сахар. Вкусно! И командует всем этим совсем молодой ишан Калантар, сын того ишана, который умер, проглотив во время сна шмеля. И теперь ишан Калантар, если он злой, обзывает всех неверующих шмелями и в знак пожизненного траура отказался брать в рот мед, думая, что мед дают людям не пчелы, а шмели.
— Шара-бара! — Дедушка хлопает в ладоши. — Старые вещи меняю на мыло, шара-бара!
Каксш грех кричать «шара-бара», когда столько достопочтенных мусульман беседуют с самим богом! Вдруг старьевщик с грязным бельем и мылом. В мечети ропот: шу-шу.
— Шара-бара! — кричу я. — Старые галоши меняю на новые.
— Старые чалмы на новые!
Боже, какой ужас! Но ничего не поделаешь, надо прерывать молитву и просить бога подождать с беседой. Калантар первым бросается к выходу и, ползая на четвереньках, ищет среди тысяч галош свои, с шелковой кисточкой. Начинается свалка. Каждый старается, воспользоваться суматохой, схватить галоши поновее.
А мы удираем. Пролезаем через дыру в заборе, сворачиваем в переулок, а оттуда уже виден наш дом. На всякий случай, как и в прошлый наш налет, закрываем ворота на засов и хохочем.
А вечером дедушка возвращается к себе в кишлак — дела, дела, хлопок цветет, — а ты тут сиди и жди его до следующего спектакля.
Жаль, что ты так мало знал моего дедушку, Марат! Это был человек, полный противоречий и загадок. В нем была мудрость и наивность нашего достопочтенного муллы Насреддина.
«Бог живет внутри каждого, — говорил старик, — о боге надо говорить тихо или вообще не говорить, носить его с собой, в своем теле, как дух. Ишаны и муллы не могут вместить в себя этот дух, потому что зарабатывают на боге».
Вот поэтому-то соседи считали его сумасшедшим, неверным, смеялись над ним и боялись его. А Калантар даже пригрозил, что не разрешит хоронить дедушку на мусульманском кладбище.
…И, когда он умер, наш дедушка, его похоронили совсем отдельно, на краю поля, где цвел хлопок, там, где он любил прилечь и помечтать.
А совсем недавно, когда с отцом были в деревне, мы не нашли холмика дедушки. Его сровняли и посадили кусты граната. И каждую осень, когда зреют гранаты, они падают и будят старика. И тогда он снится всем нам…
С утра мама ушла работать в госпиталь, а я остался один на весь дом. Сначала слонялся из комнаты в комнату, рылся, по знаю зачем, в папином столе, перелистал наш семейный альбом и увидел там дядю Фархада, почти на каждой странице дядя, дядя, дядя. Одна из фотографий мне особенно нравилась. Дядя сидит на стуле под виноградником, а я у него на коленях.
— Здравствуй, дядя… Тебе еще не скучно без нас?
— Здравствуй, мальчик… Давай споем с тобой нашу песенку.
— Мне что-то не хочется сегодня петь, не сердись.
— Ну, прошу тебя, мальчик.
— Хорошо… «На зеленых, на Азорских…» Скажи, дядя! Дядя! Папа уехал на войну…
— «На веселых», ты пропустил «на веселых». Давай снова: «на веселых, на веселых, на веселых»…
Я бросил альбом, выбежал во двор, залез на виноградник, в свои домик из веток и листьев, и спрятался… И вот тут-то я впервые и увидел тебя, Марат…
С грязными, взъерошенными волосами, в отцовском пиджаке до голых колен и с громадной почтальонской сумкой за спиной ты просунулся в наши ворота и крикнул:
— Хозяева, письмо!
Сумку твоего отца я узнал сразу, перепугался и решил ждать, не высовываясь из убежища.
— Эй, вам письмо! — И действительно вынул из сумки письмо, не черную бумажку, а письмо в конверте.
Я спрыгнул вниз и, на всякий случай сжав кулаки, пошел к тебе.
— Давай!
Ты строго осведомился:
— Как фамилия?
— Не твое дело.
— Тогда ничего не получишь. Может быть, ты вовсе не Нуров, а Буров.
Это меня взбесило. Я хотел было броситься на тебя, бить и кусать за все — за твоего отца, за черные бумажки, за то, что ты такой остолоп, но силы были слишком неравны. Ты был на голову выше, шире в плечах и, видно по всему, дрался неплохо.
— А кто же я такой? Иди лучше спроси у своего папаши, какая фамилия была написана на той бумажке, которую он принес нам недавно.
Дицо твое изменилось при этих словах, с него мигом сошла спесь, и по всему было видно, что тебе стало стыдно за отца — за то, что принес нам такую весть о дяде Фархаде.
— Не сердись, — сказал ты, — получай. Это, наверное, от отца. У него, наверное, все хорошо.
— Ты уверен?
— Конечно! Даю голову на отсечение. Уж я-то знаю, раз он сам написал письмо, значит, он живой и даже не ранен. Хочешь, я прочитаю тебе?
— Прочитай… Нет, не надо.
Мама обидится, если мы распечатаем письмо без нее.
— Нет, — сказал я, — не думай, я и сам лучше тебя читаю.
Ты не уходил. Потоптался, подул на ладони, будто они замерзли, и вдруг сказал:
— Давай будем дружить, хочешь? Со мной тебе не будет скучно. Я знаю много историй о ведьмах и колдунах. И еще у меня бывают интересные марки.
Вид у тебя был такой жалкий, умоляющий, словно от нашей дружбы зависело многое.