Выбрать главу

— Я столько ждал! И мама ждала. И все ждали. А ты, ты вдруг опять уедешь!

— Война, малыш.

Мама стояла, прислонившись к стене, и молчала. Хоть бы она поддержала меня. Странная какая-то мама. Не радуется, не бегает, как раньше, когда папа приезжал из командировки. Наверное, мама уже устала радоваться, ведь папа приехал рано утром, когда я еще спал.

— Пап, ты уже познакомился с дядей Эркином? Помнишь, мы писали о нем?

— Нет, не успел. Дядя спит…

— А как ты там воевал? Смешно же ты застревал между деревьями, помнишь?

— Помню, конечно.

— Ты метко стрелял? Ты уже не боишься стрелять? А почему ты нам не писал о войне?

— О войне писать невозможно, мальчик. Много такого, о чем невозможно писать.

Две недели, пятнадцать дней, папа будет с нами, пятнадцать дней!

— Папа, папа! А ты видел живого настоящего генерала? Правда, что они высокие, раза в два выше тебя, и голос у них сильный, как по радио?

— У моего генерала голос был пискливый, как у мошки. А ростом он был чуть выше тебя.

— Эркин проснулся, — вдруг сказала мама…

И он открыл дверь, споткнулся о порог, покраснел, пошел прямо к папе.

— Здравствуйте, здравствуйте! Простите, как всякий солдат, попавший в тыл, заспался. Что на фронте? — говорил дядя Эркин скороговоркой, будто боялся, что забудет то, о чем он решил спросить папу, будто заучил все, что хотел спросить.

— Немцев погнали из-под Москвы, — сказал папа.

Они стояли друг против друга — дядя Эркин в папином халате, большой, неуклюжий, не зная, что делать с руками, куда деть их, и папа — чуть ниже его и чуть уже в плечах, с умными, все понимающими глазами, 9 Т Пулатов прямо оттуда, с войны, из-под пуль и смерти. И рядом мама…

— Дядя Эркин, папа привез орден, настоящий, — сказал я.

Все посмотрели на меня, улыбнулись, вздохнули облегченно, будто каждый из них, взрослых, сбросил с плеч тяжелый камень.

Дядя Эркин осторожно дотронулся до медали на моей груди и сказал:

— Да, настоящая… Гордись папой!

— Вот бы и Марату такую медаль!

— Это какой Марат, малыш? — спросил папа. — Тот, что приносит мои письма?

— Да, папа. Ты еще с ним познакомишься.

— Что-то его давно не видно, — сказала мама, и дядя Эркин поддакнул ей.

Смешные эти взрослые; что с ними стряслось сегодня? Все занялись мною, засыпали вопросами, будто им не о чем говорить между собой.

— Папа тоже был ранен, — сказал я дяде Эркину. — Видите губу? Расскажи, папа, как тебя лечили.

— Да никак. Взял перевязал губу, и все прошло.

— Как перевязал? Ты знаешь, что говоришь? А если бы инфекция? — сказала мама.

— Какая там инфекция! Все к чертям полетело, все микробы сгорели в этой войне!

— Все равно, — сказал дядя Эркин, — надо было принять меры предосторожности.

— А как вы себя чувствуете?

— Лучше, — сказала вместо Эркина мама, — намного лучше.

— Уже собираюсь обратно.

Обманывают они папу, не лучше. Плохо с дядей Эркином, я вижу. Часто у него поднимается такая температура, что мама вызывает «Скорую помощь», потому что сама от страха не может справиться. Никогда, наверное, он уже не сможет вернуться на войну. Мама об этом не говорит больше… Не вспоминает о войне и сам дядя Эркин…

Папе не терпелось выйти скорее на улицу, побыть одному. Он ни за что не хотел взять меня с собой, сколько я ни просил.

Наконец — ура! — он сдался и сказал:

— Одевайся.

А я ему:

— Пойду, если ты наденешь медаль.

Папа подумал, подумал, махнул рукой и приколол медаль себе на грудь. И мы пошли. Взялись за руки, как в былые времена, папа делал громадные шаги, два моих шага, и я бежал, чтобы поспеть за ним.

Как назло, на улице никого не было. Никто не мог видеть папину медаль, никто из ребят не завидовал мне.

А вот Медина тут как тут. Наверное, целый день только тем и занимается, что смотрит в щелочку ворот, чтобы не пропустить никого, кто появляется на улице. Она увидела папу в щелочку, бросилась ему навстречу.

— Здравствуйте, инженер! С приездом, инженер! Слава богу, что вы живы, здоровы… Тут мы без вас, как без глаз, совсем ослепли от непонятных вещей…

Отец остановился и хитро заулыбался:

— Что же вам непонятно, соседка?

— Ой, как вам все это сказать! — Медина бегала вокруг моего отца, становилась то справа от нас, то слева.

— Остановитесь же наконец! Что это с вами?

— Я не верю слухам, инженер, я женщина трезвая, боже сохрани. Я даже разругалась со всей улицей из-за докторши Норы… Люди говорят, что она…

Папа молодец, даже не изменился в лице, только рука его дрогнула в моей руке. Он сказал:

— Вы знаете, уважаемая Медина, притчу о лошади, которая беспричинно лягалась, и так до тех пор, пока у нее не оторвалась нога? Знаете?

— Да, но…

— Все это ложь, соседка. И мне просто нечем отблагодарить вас за вашу чуткость.

— Что вы, инженер… не надо… я так, из дружбы к вашей семье. — И вдруг Медина пустилась бежать к своим воротам. — Трус ты, не мужчина! Жена твоя развратничает, а ты смеешься.

Папа тоже вышел из себя и закричал:

— Наиблагороднейшая Медина, не злите меня!

И папа шел, и рука его дрожала в моей руке, как будто его схватила малярия, и он все время чертыхался: черт возьми! Черт возьми!

Мы шли, шли по незнакомым улицам, где я никогда не был, и пришли почему-то к крепости, туда, где кончался город. Стали карабкаться вверх по белой, совершенно белой тропинке. Папа лез, тянул меня за руки и все время насвистывал и молчал, и мне было непонятно, что же мы будем делать на крепости.

На самой высоте ноги у меня подкосились от страха, и я сел. А папа стоял, смотрел на город внизу, на сто кубиков из глины, рассыпанных как попало, будто ребенок играл в кубики, затем его испугали, и он рассыпал их и убежал. И так и не вернулся больше, чтобы собрать их, поставить рядами, ровно и правильно.

Потом папа долго смотрел туда, где были поля, далеко-далеко уходила земля, туда, где были еще города, леса и реки, туда, где была война.

Что он там видел? О чем он думал?

Может быть, он видел то, что видел потом я, лет десять спустя, когда в самые грустные и невыносимые минуты приходил сюда, на крепость, и смотрел, смотрел вдаль, туда, где было просторно, много солнца и воздуха, туда, куда мне хотелось идти и идти, ни о чем не думая, просто идти и все, и никогда не останавливаться, потому что там, мне казалось, человек настолько свободен, независим, что может легко превратиться в дерево, в птиц, в облака, во все чистое и бесхитростное.

Может быть, отец сейчас и думал о том, о чем я буду думать потом, лет десять спустя?.. Может быть…

Но вдруг он сказал:

— Побежали вниз! Ну! Быстро!

Все бежало и свистело за нами, все мчалось и догоняло нас.

— Вот и чудесно! — сказал отец уже внизу. — Теперь все чудесно!

Потом он привел меня в парк, угрюмый и голый. И мы сидели там на старой скамейке, сидели, молчали, затем я что-то спрашивал у папы, а он не отвечал, не слышал, только изредка поднимал голову, смотрел на меня, улыбался в ответ и молчал.

И, когда мы уходили из парка, он снова сказал:

— Теперь все хорошо! Все хорошо!

Мы опять шли по каким-то незнакомым улицам, останавливались почти возле каждого дерева, и папа смотрел на их верхушки, думал о чем-то, думал…

— Папа, что с тобой?

Но он не слышал, будто меня вовсе не было.

Я начал приставать:

— Идем домой. Ты сегодня какой-то непонятный.

— Да, — говорил папа, — малопонятный.

— А почему?