Выбрать главу

Эта струйка ветра, уйдя в нору, поиграла двумя гладкими морскими камнями у самого выхода, ударив их друг о друга, и в темноте даже искра выскочила, родившись между камнями, камни вспотели, став чуть теплее, а дальше ветер уже не бежал, а двигался медленно направо, туда, где в норе было ответвление, что-то вроде маленького амбара. Ветер стал собираться, передняя струйка остановилась, а потом поднялась на стенку из песчаника, чтобы подождать, пока хвост ее тоже не войдет в амбар. И ветру пришлось уплотняться, задыхаться, ибо амбар был тесен, и тогда ветер так собрался в этой тесноте, так уплотнился, ища быстрого выхода, что поцарапал стенки амбара; песчаник кое-где обвалился, обнажив корни саксаула, растущего над норой.

Благо амбар был пуст или почти пуст, иначе ветер обвалил бы все, разломав эту часть норы. Только покатилась и прижалась к углу обглоданная кем-то, не сусликом, баранья кость, белая и отполированная, почему-то принесенная сусликом в свой амбар. Может быть, в длинные зимние дни, когда наверху, над песком, слой снега и льда, перемешанный с солью, суслик просто играет этой костью, перекатывая ее из угла в угол, подбрасывает, ловит на лету, держит в равновесии на кончике носа, затем, наклонив чуть, берет в зубы, словом, развлекается, а может, делает в-се это всерьез, чтобы не жить зря зимой, а оттачивать свои навыки, свое умение ловко набрасываться на полевую мышь или на хвост змеи. Потом, весной, летом… Ведь и суслик этот стареет, а чтобы жить дальше, надо оставаться ловким и умелым.

Ветер, уплотнившись, загнал эту баранью кость в угол, а потом еще и приналег, и половина кости медленно ушла в стену амбара.

Потом в амбаре стало свободнее, когда ветер начал выползать, а когда вылез, собрался у входа, а затем побежал дальше по норе, стенки амбара слегка заколебались, принимая свои первоначальные очертания, и кость снова медленно вылезла из стенки и, покатившись, упала в ямочку и застыла там, ибо песок, который давил сверху, вытолкнул кость обратно, и, как воспоминание о ворвавшемся сюда ветре, да и то короткое, недолгое, остались на стене капли влаги, дождя, которые принес с собой ветер и, уплотнившись, оставил.

Нора суслика коротка, так, метров пять со всеми ответвлениями и переходами, а дальше еще два или три пробега ветра по широкому месту норы, где суслик прогуливается — тут пусто и чисто, нечто вроде залы, — затем столовая со множеством ямок — в них суслик закапывает несъедобные остатки пищи, — и вот спальня, где суслик лежал на полыни и мимо него к выходу помчался ветер, забрав с собой все запахи.

В беспокойстве суслик поднялся, и вот тут-то полынь в последней надежде помчаться прочь из норы, ухватившись за хвост ветра, зашевелилась, но была снова поймана сусликом. Суслик взял траву зубами, запрыгал в залу, где прогуливался он после еды, и, встав на задние лапы, ловко так подпрыгнул и повесил траву на острый камень, выступающий из песчаника, рядом с другими пучками полыни, пойманными ранее, но теперь уже мертвыми, не благоухающими. Повесил в надежде, что они снова запахнут, а может, просто как украшение тусклых стен.

Теперь уже полынь никогда не полетит вниз, ей надо свернуться, успокоиться и высохнуть до основания и остаться так, как собственный скелет.

Траву может вынести отсюда лишь поток дождя. Набухшая, она будет бежать вместе с водой из низины в низину по пустыне, пока вода не спадет, а траву не засыплет песок.

Суслики боятся дождя. Весной, а нередко и летом, в такое время, как сейчас, льет короткий, но обильный дождь, вмиг наполняет озера, быстро всасывается в песок, проникая в норы и выгоняя зверье из жилья. И так же быстро потом дождь проходит, вода испаряется, поднимаясь тяжелым облаком над пустыней, облаком не плотным, а из слоев, между которыми просвечивает воздух в лучах солнца; слои облаков спускаются друг к другу, нагретый воздух между ними лопается — звук глухой и нестрашный, — облака разрываются и бросают на прощание на землю несколько крупных капель уже не дождя, а воды, но вода эта, не дойдя до песка, испаряется.

Суслик, встревоженный запахами дождя, но наверняка знающий, что дождя над его норой нет, все же решается из осторожности проверить, и еще его беспокоит ветер, проникший в нору, значит, кто-то расковырял запасной выход.

Суслик решает вылезти в ночь полнолуния, и едва он высовывается из норы, как длинная полоска света, вобрав в себя запахи зверька, те запахи, что остались на его теле от полыни, несет их к скале, где мучается в бессоннице коршун.

Свет, принесший запах полыни, согрел коршуна теплом; — приятное ощущение лени охватило птицу, и в этот миг она уже уснула бы наконец, если бы не почувствовала, что скоро утро и ей придется облетать свою территорию.

В узкой расселине, где скрывалось гнездо коршуна, запах травы, перемешанный с запахом людского жилья, задержался и долго не выветривался. Наоборот, здесь, в расселине, среди чистых камней, тщательно и навсегда вымытых ручьем, что некогда стекал со скалы, запах этот отстоялся, выкристаллизовался и все чуждое и постороннее спряталось, осело в слое мха: запах норы суслика, амбара, где влага, не имея возможности испариться, уйти глубже или рассосаться, превратилась в дурно пахнущую смолу. Этот запах ушел, и остался букет из полыни, немного запаха одуванчика, белые воздушные шарики которого, сотканные так искусно и незатейливо, катила с собой полынь, когда перебегала от бархана к бархану, возвращаясь из деревни, и еще запах двух-трех лепестков прошлогоднего тюльпана, цветка, столь нежного и хрупкого, что, разбуженный утром солнцем, к вечеру он уже стелется по песку, принимая окраску верблюжьей колючки.

Весь этот запах снял с коршуна нервную бессонницу, нагнанную полной луной, и лень — это состояние существ спокойных и умиротворенных; как бы погладил крылья птицы.

Она прижала к телу свои крылья, так много причинявшие неудобства, и опустила хвост, вздохнула, готовая теперь пролежать так до утра, до первых лучей солнца.

Хорошо бы, конечно, уснуть и набраться сил перед столь длительным и утомительным осмотром своей территории, но тем и ненавистно птице полнолуние, что оно нагоняет беспокойство, страх, и все это, казалось бы, беспричинно, без повода, ибо после каждого облета коршун возвращается целым и невредимым.

Почему нужно лететь так далеко именно после ночи полнолуния? Здесь снова в силе негласный закон птиц, и само полнолуние не играет в этом особой роли. Просто так повелось издавна, стало как сигнал, как зов.

Полети коршун на осмотр в любой другой день месяца, он парил бы над своей территорией с большим усердием, легкостью и желанием, ибо был бы он отдохнувшим и выспавшимся, а не суетливым и беспокойным.

Но все же, думается, в дне отлета после полнолуния есть какой-то большой смысл, в него невозможно проникнуть умом. Инстинкт повелевает коршуну лететь именно в этот день, ибо чувствует птица, что всякий раз после полнолуния что-то меняется в пустыне и на ее территории. А на территории, которая в чем-то изменилась, надо все проверить, измерить всю меру нового, понять, на пользу ли это новое, облегчает ли оно существование или же, наоборот, затрудняет его. И, хотя за один короткий облет всего не оценишь — тем более, изменения происходят столь часто от полнолуния к полнолунию, — все же коршун пытается если не оцепить, то, во всяком случае, привыкнуть к этим изменениям, чтобы во время охоты не сделать неверного шага в новых условиях и не попасть впросак.

Если он осматривает всю свою территорию из конца в конец только раз в месяц, охватывая взглядом заодно и всю ширину пространства, то изо дня в день ему приходится облетать какую-то ее часть, а эта часть, пусть даже малая, тоже может в чем-то меняться после полнолуния.

Но уже рассветало. Того самого мига, когда ночное небо приоткрылось, коршун не поймал, он все же не выдержал и уснул с открытыми глазами, так неожиданно задремал, одурманенный запахами, что не успел сжать веки. Впрочем, оно и лучше, что с открытыми глазами. В скале сейчас не все спят, кое-кто и бродит по мокрым от росы камням. Могла какая-нибудь самка приблизиться к нему и, чтобы снять беспокойство, просунуть клюв в его крыло безо всякого желания, равнодушная, просто ощутить запах теплого тела и снова отойти к себе в гнездо, пройдя спереди и заглянув коршуну в глаза — в темноте его желтые зрачки блеснули бы на нее отблеском понимания и сочувствия, и благодарная самка решила бы, что он тоже не спит.