Сизифы сейчас тоже катят свои шарики, но не отнимают их друг у друга. Бесцеремонно, без всякого напряжения и хитрости отбирают у них шарики скарабеи — подползают к сизифам, вонзают свою клешню в шарик и, подняв над головой, уходят, не прячась. И сизифу приходится снова делать свой шарик и спокойно толкать его передними ногами, пока скарабей не отберет у него пищу. И так может продолжаться до тех пор, пока сизиф не утомится и не поскачет в сторону без шарика — он, как и другой жук, хрущ, может вообще долго не есть.
Зато надо всем, что здесь суетится, обманывает друг друга — скарабеями, сизифами, полевыми мышами, снующими с рассвета от куста к кусту, над всей мелкой живностью, — висит смертоносный клюв коршуна. Они — как его подданные, ибо живут на его территории. Нужно лишь усилие и чуточку сноровки…
Но пора! После скарабеев на добычу выходят коршуны.
Коршун вылез из расселины и прыгнул на камень, что висел над гнездом, прикрывая его от дождя, и подставил лучам солнца свои желтые ноги. Влажные, они сразу высохли, и коршун почувствовал их упругими, готовыми для прыганья по скользкой скале и к полету. Затем солнечное тепло побежало к его животу, лучи сквозь жесткие перья и пух проникли к коже, что-то вроде маленького сквозняка потеребило перья, поласкало птице крылья, сложенные в два сложных изгиба, крылья выпрямились, коршун поднял их и похлопал ими над спиной, затем хвост разом затвердел и чуть приподнялся на уровень спины, но не выше, продолжая коричневую ровную линию от шеи через все тело к копчику.
Дольше всего высыхал ночной пот на голой, в складках шее и на черной, без единой пушинки голове. Голова и шея коршуна были покрыты жирной кожей, солнечные лучи сняли первый лоснящийся слой, но голова все продолжала потеть. И от такого каждодневного закаливания, от крапинок пота, высыхающих под солнцем и снова выступающих на коже, голова и шея, эти, казалось бы, самые незащищенные, но вместе с тем самые крепкие места, были покрыты таким блестящим слоем жира, что, затвердев, он образовывал перламутровую защиту.
Коршун почувствовал, как голова и все тело стали легкими, гибкими, и он несколько раз прыгнул на месте, ощущая в себе готовность достойно прожить грядущий день.
Правда, сегодня, в день самого длинного перелета, коршун должен соблюдать нечто вроде поста, ничего не брать в рот, кроме нескольких зерен дикого боярышника, если они обнаружатся, и раза два утолить жажду: один раз перед полетом, другой — в конце цели, у высохшего озера. (Птицы мистически верят в этот пост, обещающий им удачу в перелете, если не будет пролита кровь, и еще воздержание очищает их от яда, накопленного в беспокойную ночь полнолуния.) И хотя коршун не намерен сегодня никого убивать, все же приятно, прожив двадцать с лишним лет, под старость чувствовать себя таким бодрым и жизнеспособным.
Попрыгав на одном месте, коршун прищурился и посмотрел с высоты скалы на пески, над ними уже шевелилась дымкой жара. День начинался жаркий. Сразу, без переходов, без четких границ между прохладой, теплом и жарой.
Не увидев ничего опасного для себя (в пустыне ничто не грозит коршуну, но все равно инстинкт повелевает быть осмотрительным), коршун пошел по скале дальше от гнезда.
Эта одинокая скала, торчащая из песка, была продолжением какого-то очень древнего горного хребта. Возможно, далеко за горизонтом, куда вела отсюда невидимая линия, гора снова поднималась ввысь, через желтовато-серый воздух низших сфер к высшим, где плотно, упруго и неподвижно висит голубой эфир, но коршун об этом не знал — там уже была не его территория. И на западе от скалы, за противоположным горизонтом, горы эти могли снова подниматься из-под земли к облакам, прохладные и снежные.
Но это всего лишь догадки. И подтверждают их камни, приросшие к песку; их не так много, этих камней, обвалившихся горных цепей, но, если лететь над ними и запоминать их взглядом и проводить мысленно линии от россыпей к россыпям, лежащим на довольно большом расстоянии друг от друга, можно догадаться, что от скалы этой прямые пути к горам.
Но коршун ни разу не улетал так далеко для осмотра. Хотя и принадлежала ему обширная территория для охоты, все же имела она четкие границы, нарушать которые он не имел права. И поэтому познания коршуна ограничивались лишь опытом, который приобрел он, осматривая свою территорию.
Скала, по которой шел коршун, имела форму огромного гриба. Основание из песчаника, но столь усердно выветренного, что больше уже ни одна песчинка не слетала с него.
Ветер может работать над формой скал только до какого-то времени. Пока песчаник медленно и незаметно уносится ветром, дождь и солнце, и особенно соляные пары, работают сообща против ветра. Ветер разрушает скалу быстрее, чем они ее укрепляют, но вот сила ветра начинает ослабевать, а сила дождя, солнца и соляных паров удваивается — это когда скала становится наконец тонкой, превращаясь в столб, и ветер посылает в ее сторону силы во много раз больше, чем нужно для того, чтобы свалить столб. Ветер приближается и, навалившись на него, почти не чувствует — сопротивления и уходит, чтобы наброситься на заросли саксаула вдали. Ветки саксаула гнутся к земле, прикрывая потревоженное зверье, а потом, выпрямившись, смотрят вслед ветру, который, наглотавшись песка, уходит, слабый, в норы.
Сверху эта скала прикрыта гранитной шапкой — ветер, кружась в вихре от основания скалы до ее вершины, как по движению штопора, обвалил с шапки все углы и со временем округлил гранит.
Ветер, танцующий волчок, принесет с собой песок, посыплет к подножию скалы, затем покружится вокруг столба, оставляя на скале влажные следы, поднимется потом на верхушку, побегает по кругу шапки — шапка тоже вспотеет ненадолго, — полетит серым вихрем к небу, разматываясь и уменьшаясь постепенно, и где-то, уже на черте видимости, подберет он тонкий свой хвост и растворится, превратившись в беспокойный и подвижный слой воздуха, из которого потом снова рождаются ветры и воздушные течения.
Скала была вся в глубоких трещинах — «в них и свили себе гнезда птицы, — и, прыгая из трещины в трещину, коршун поднимался наверх, как по лестнице. Песчаник возле нижних расселин был покрыт красными пятнами окаменевшего мха, в них поселилась колония мелких жучков, они вели там понятную только для их разума работу — перегрызали волоски, бывшие некогда стебельками мха, уносили — на расстояние бега в полсекунды и складывали там кучкой. Коршун опустил клюв в мох, но жучки в суете не заметили его. Зато коршун скосил глаза, полюбовался на свой, ставший красным клюв и запрыгал дальше.
Железная пудра на песке у подножия скалы, смешанная с солью, была поднята ветром и рассыпана на мох; со временем она окрасилась в красный цвет от слабых соков этого растения, в котором, пожалуй, в равной доле столько же от камней, от растений и от животных, ибо мох — это основа сущего, в пустыне. От него и развились потом, отделившись, три ветки — песок, травы и кустарники, а также птицы и зверье.
Коршун, поднимаясь все выше, прыгнул наконец к расселине, возле которой мелькнуло у него смутное воспоминание.
В расселине в своем гнезде сидела самка, и едва она увидела нашего коршуна, как выглянула и открыла клюв в знак покорности. Не в нетерпеливой гримасе, когда открытый клюв выдает желание получить от пришельца ласку — при этом клюв поднят выше линии головы, — а с застывшим взором, со зрачками, моментально изменившими свой цвет, ставшими из темно-желтых прозрачными, бесцветными и глубокими. Открытый нешироко клюв самка опустила, и коршун постоял и в знак памяти провел окрашенным ключом по ее шее и запрыгал дальше.
Этот коршун не был однолюбом и не жил ни с одной своей самкой больше одного раза после кровавой птичьей свадьбы.
Весной, после меланхолии и спячки, когда крупные и частые дожди и ливни изменяли ненадолго облик пустыни — вся она зеленела, но не сразу, а через плавные переходы других цветов: красноватого вначале, цвета окаменевшего мха, затем густо-желтого, отливающего синим, а уж потом зеленого, но не плотно-зеленого, а пока еще с оттенком бурого, чтобы потом уже бурый, (Выгоревший цвет, цвет трав пустыни, разлитый на песке надолго, до самого сезона буранов, перешел в цвет весны, — вот тогда и начинались птичьи свадьбы.