И, когда он сидел на кровати вечером и голова его тяжелела от запахов распустившегося олеандра, было ему дурно от тоскливого, старческого запаха цветов, которые почему-то вечером в прохладу одурманивали особенно сильно, он молчал и терпел, стараясь ничем не выдать своего неудовольствия.
С двором у взрослых тоже был какой-то сговор. Днем, в жару, двор, наверное, не разрешал им выходить из комнат, а если и позволял, то лишь на короткое время, чтобы взрослые пробегали быстро к воротам на улицу или же на кухню, двор, видно, потешался над чем-то, поэтому, когда бабушка выходила из комнаты для гостей и бежала в комнату, где Душан спал, она всегда закрывала ладонью или веером глаза, чтобы не видеть, как двор хмурится.
Окруженный с четырех сторон высокими стенами, глухими, без окон на улицу, двор стоял весь день, наполненный густой жарой, молчаливый, ибо редкий звук с улицы мог полететь так быстро, чтобы преодолеть стены, спуститься вовнутрь двора и затеряться в листве.
Два воробья, один весь черный, ленивый, почти никогда не прыгающий, как второй, с желтым пятном на боку, да чья-то длинная худая кошка с рассеченным правым ухом, всегда хмурая и осторожная, — вот, пожалуй, все, кому двор разрешал прогуливаться днем по палисаднику и заглядывать в окна. И больше никто днем не смел появляться во дворе, да никто и не осмеливался; стоит какой-нибудь уличной вороне, утомившейся от зноя, попытаться сесть на крышу, как казалось ему, что зашумит недовольно олеандр, нашептывая донос двору, и двор, проснувшись от дремы, дохнет на ворону ветром, у птицы мигом распустятся перья, и ее унесет куда-то.
Вечером, когда все выносилось во двор — коврик, одеяла, чайник, столик для ужина, — с двором, видно, начинался другой сговор: двор был теперь деликатным, простодушным, заботливым и разрешал отдыхать в своем лоне до глубокой ночи, а отцу и брату до самого рассвета — они спали во дворе. Тогда все расхваливали двор, а он, освещенный с четырех сторон фонарями, блаженствовал и смущенно молчал.
— Какое счастье — двор, — говорила бабушка, самая искусная льстица, — если бы я не боялась ящериц, я бы спала тут в прохладе…
Одна и та же ящерица, желтая, с черными пятнами от головы до хвоста и ровной белой линией на спине, вылезала вечером из трещины на стене и пробиралась под фонарь и застывала там, глядя на мошкару — твердый мохнатый клубок, что летал вокруг света, никогда не рассыпаясь.
Воробьи спрятались, и двор разрешал охотиться теперь ящерице.
Правда, часто возвращался во двор и тот дневной кот, чтобы обнюхать кувшин с маслом на кухне, потрогать лапами обглоданные кости в ведре, а потом брезгливо отряхнуться, посмотреть из темноты на мальчика, спрятав куда-то все тело и выставив вперед только два красных глаза, но отец, едва кот появлялся, вскакивал и размахивал руками, прогоняя его, а потом снова садился на коврик и оглядывал двор, как бы желая узнать, доволен ли двор своим неусыпным сторожем. И позволит ли он остаться здесь на ночь отцу, а на рассвете схватить в охапку одеяло и подушку и бежать в комнату досыпать, чтобы двор не осудил его за злоупотребление гостеприимством.
Между взрослыми и двором действительно был какой-то сговор, ибо стоило как-то отцу проспать до первых лучей солнца, как встал он потом с опухшими щеками, совсем чужой человек, больной и тихий.
— Это отца теленок облизал, — объясняла ему бабушка, и он знал, что теленком она называет большого жука с коричневой спиной и плоским, как язык, рогом, прогуливающегося с рассвета по двору.
Да, конечно же, двор наказал отца и бросил к нему в постель теленка за то, что тот проспал и нарушил договор.
Он чувствовал себя чужим и беззащитным во дворе, все остальные как-то сумели договориться жить мирно, а его двор не любит, ибо не знает он, как с двором найти общий язык; и не потому ли ему запрещали до сих пор ходить самому по двору и, чтобы двор не злился на него, люльку его закрывали занавеской, а комнату шторами.
Вот поэтому-то он вел себя поначалу очень тихо и робко, старался не кричать и не плакать, словом, очень хотелось ему понравиться четырем стенам, верхней площадке, покрытой плитами, где взрослые сидели весь вечер за разговорами, двум боковым дорожкам, ведущим к нижней площадке, также ровной и гладкой, палисаднику, откуда лозы винограда ползли по навесам, закрывая обе части двора, хотелось ему, чтобы и деревянная лестница, ведущая на самую высокую площадку, откуда совсем просто залезть на крышу, привыкла к нему, но этой части двора он еще не видел, поэтому особенно не старался.
Нравилось ему, когда его умывали перед ужином, переодевали, причесывали, он ощущал тогда в себе уверенность, зная, что таким двор скорее примет его в свое общество. Похоже, что вначале двор сопротивлялся его вторжению в свое пространство: он часто спотыкался о кровать или запутывался в ветках олеандра и падал, ощущая боль и обиду, чувствовал озноб или простуду, когда долго сидел во дворе, и тогда несколько дней его не выпускали из комнаты, а однажды у него глаз распух — все та же история с теленком, — его мучили духота и запах цветов, но потом стало легче, и, кажется, двор признал его, простил ему все за кротость, послушание и терпение.
Теперь он уже не сидел, как прежде, один на кровати весь вечер, а был со всеми на коврике и ужинал в обществе взрослых за деревянным столиком с гнутыми ножками и маленьким отверстием, куда после еды старательно опускали хлебные крошки в блюдце для воробьев.
Он уже пытался есть все без разбора, чтобы почувствовать вкус нового блюда, ибо принятому внутрь двора все казалось возможным и дозволенным. Вот он наклонился над блюдом из баранины, вдыхая запах петрушки и красного перца, но, увидев возле бабушки тарелку с жареной рыбой, протянул руку и тут же был осужден за чревоугодие и жадность:
— Ну, сколько раз говорила, нельзя есть сразу вместе то, что ходит, с тем, что плавает, и с тем, что летает. Запрещено!
— Не кричи так! — вступилась мама. — Мы ему, кажется, ни разу этого не объясняли… Нельзя, мальчик, понял?
— Почему?
— Грех! — сказала бабушка.
Мать с укором глянула на нее и объяснила по-своему:
— Можешь заболеть… Нельзя вместе баранину, птицу и рыбу…
Он еще не знал, что все живое обитает на земле, на воде и в воздухе, это круг жизни, запрещено есть весь круг сразу: поедая один край, не видишь и не трогаешь другой — вот утешение и обман…
Чтобы забыть этот неприятный разговор, раздражение, крики, начали чаепитие: и сам ритуал его — разливание зеленого чая в чашки, ожидание, пока чаинки опустятся на дно, постукивание пальцами по фарфору — умиротворял.
— Да, — вспомнил отец, — приходили с вестью: умер мясник Гаиб…
— Этого и надо было ожидать, — сказала бабушка устало, — ведь они младенца приняли в дом…
Все утихли после ее слов, принимая их за должное объяснение, а бабушка опустила низко голову и что-то прошептала беззвучно, так доверительно, будто обращалась к лицу более реальному, более близкому, чем те, кто сидел рядом с ней за столиком.
— А у нас кто умер, когда я родился? — спросил Душан, глядя на лица сидящих — на бабушку, отца, мать и брата — и через страх понимая и радуясь, что все на месте, что все эти и были, когда он родился, никто не исчез и никого больше не прибавилось в семье.
— Посмотри, какой он бледный? — Мать сжала его колено. — Ну, разве можно при детях говорить такое? Теперь он не уснет…
— Дедушка умер, — вмешался отец, который обычно всегда молчал за столом и говорил только в самые сложные минуты, объясняя что-то или отвергая, словом, исправляя оплошности женского воспитания.
— Да, — обрадовалась бабушка и, кажется, впервые поддержала отца, не стала спорить с ним, уводить от него Душана, чтобы отвлечь его своими сказками, — и он подарил тебе свое имя. Сказал: вот мое тайное имя, а сам я ухожу, благородный твой дедушка…