— Почему?
— Не знаю. Фантазия.
— Мишель, Мишель, какой вы еще ребенок! Знаете, вы меня просто огорчаете. Чего же вы боитесь, Мишель?
— Я… — произнесла она, — этого разочарования я бы не пережила. В эту минуту решается судьба всей моей жизни, — достаточно ли вы сознаете это? И я вполне поняла бы отказ вашей матери.
— А на чем он мог бы быть основан, скажите, пожалуйста?
— У меня нет никакого состояния.
— Ау меня, Мишель? Неужели вы думаете, что дом, где живет мать, и маленькие доходы, пополняющие ее пенсию, могут считаться таким состоянием, чтобы говорить о нем?
— Это совсем не одно и то же.
— А почему это не одно и то же?
— Вы можете, как и я, не иметь состояния. Но зато вам еще нет тридцати лет, вы уже три года капитан, уже пять лет кавалер ордена Почетного легиона, у вас военный орден, и когда вы надеваете ленточку от него, все принимают вас за авиатора. Все в один голос говорят, что вас ждет блестящая карьера, завидная будущность. Будущность!.. А вы знаете мою будущность?
В углу комнаты на маленьком письменном столе стоял металлический ящик. Она приподняла крышку, — под ней была пишущая машина.
— Вот.
— Мишель!
— О! — сказала она. — Я бы не оскорбилась на нее за это, это вполне естественно. Ваш отец тоже был военный. Вы знаете, что это значит. Мой отец кончил Политехникум. Он мог заработать большие деньги в промышленности. Но он выбрал военную карьеру. Приданого моей матери хватило на расходы по проезду, на то, чтобы подновить жалкую мебель, которая не выдерживает больше трех переездов из гарнизона в гарнизон. Они никогда не жаловались. С моей стороны было бы дурно не следовать в этом их примеру. Когда мама умерла, папа попросил перевода в Сирию; его соблазнил обманчивый блеск высокого жалованья, он надеялся сделать кое-какие сбережения. Сбережения! — Она горько засмеялась. — У нас их набралось десять тысяч франков! Через два года — отставка, шесть тысяч франков! Умри отец завтра — у меня останется только пишущая машина. Вот почему я вам сказала, что ваша и моя бедность не одно и то же, Люсьен.
— Вы доверяете мне или нет? — спросил я.
— Доверяю ли я вам, мой бедный друг! Зачем вы меня об этом опрашиваете? Конечно, да. Но я совсем не доверяю жизни. Осуществление плана, о котором мы мечтали, для меня так прекрасно и так неожиданно, что, сознаюсь, я живу в постоянной тревоге: вдруг что-нибудь случится…
— Что, Мишель?
— Не знаю, — сказала она, опуская глаза. — Я боюсь, Люсьен, боюсь.
Я поднялся и подошел к ней. В это время дверь открылась. Вошел денщик.
— Барышня!
— Что такое?
Он смущенно что-то тихо говорил ей.
— Боже мой! — сказала она. — Это катастрофа! Меня требуют на кухню. С мороженицей что-то случилось, и соль попала в сливки. Извините меня.
Я остался один. И теперь я в мельчайших подробностях увидел скромную гостиную, куда я пришел в первый раз, так как до сих пор единственным местом наших встреч, которые привели нас к этому как бы обручению, был госпиталь. Она ничем не отличалась от обычных офицерских гостиных в колониях: ковры, из которых один или два еще имели какую-нибудь цену; бронза, несколько безделушек из Франции, уцелевших каким-то чудом при постоянных переездах, затем портреты: полковника, молоденькой женщины, — вероятно, матери Мишель; наконец, портрет Мишель четырех-пяти лет. У нее и тогда были те же светлые глаза, то же застенчивое, но упрямое выражение лица… Внизу на полях фотографии стояло имя и адрес фотографа — «Бар-ле-Дюк», — Бар-ле-Дюк, где полковник, по его рассказам, стоял с гарнизоном в 1903 году. Я быстро прикинул в уме, сколько же лет Мишель. Двадцать четыре года. Да, это было так.
Послышался автомобильный гудок, а затем шум подъехавшей машины. В ту же минуту вошла Мишель.
— Вот и отец, — сказала она.
Во всех случаях жизни все переживания полковника можно было читать по его лицу, как по книге. В этот день нам не надо было быть особенно прозорливыми, чтобы увидеть, что он привез с собой новости, и притом хорошие.
— А, Домэвр, вы уже здесь? Что я говорю: я и забыл, что я сам опоздал, да еще на целых полчаса! Но это не по моей вине, дети мои, и я уверен, что когда вы узнаете… Довольно! Я и забыл, что обещал не болтать.
Он смеялся от души.
— А завтрак готов, Мишель? Надеюсь, моя маленькая глупышка, что ты превзошла себя сегодня, потому что я голоден! Вы ведь тоже, Домэвр? Ну, как наш выздоравливающий? Что ваша рука?
— Я почти совсем здоров, полковник.
— Отлично, отлично. А все-таки нечего преждевременно звонить везде о вашем выздоровлении. А, вот и завтрак. Мишель, сегодня праздник. Подай нам по рюмочке арака.
— А что такое случилось, папа?
— Да ничего, решительно ничего. Почему ты думаешь, что случилось что-то, кроме визита к нам капитана? Потому что я попросил арака?.. Я вам наливаю, Домэвр. И знайте, можете пить спокойно. Эго из Штаура. Чистый алкоголь белого вина.
И, говоря так, он с трогательной неповоротливостью разбавлял водой анисовый ликер, который принимал молочно-мутный оттенок.
— А теперь объясни, пожалуйста, почему ты думаешь, что что-то случилось?
— Не будем его расспрашивать, — шепнула мне Мишель. — Он сам все расскажет. Он умирает от желания все выболтать.
— А который час? Около двух! Мишель, деточка, скажи, чтоб скорей подавали. Этот господин, — он указал на меня, — должен быть в половине четвертого в Большом Серале у полковника Приэра.
— У начальника штаба, полковник?
— Да, у начальника штаба, у моего старого товарища Приэра. Он к вам очень расположен, Приэр.
— В чем дело, полковник?
— А, дорогой мой, не надо меня выспрашивать. Нет, нет, Мишель, и не приставай. Ничего не поделать. Нет. Ему готовят сюрприз. И я обещал держать дело в секрете. Ну, не заставляйте же меня нарушить слово!