И вдруг, после четырехлетнего кошмара войны, — Восток — бледный и розовый, обаяние побед, духов, женщин и цветов на берегу многозвучного моря, высокие оклады, — словом, мираж, которому поддавались и более сильные люди, чем я. Не всем же быть Вальтерами!
Душный зной восходящего солнца окутывал город своими нездоровыми испарениями. В зеленых болотах заквакали лягушки со всевозрастающим ожесточением. Вместо кепи — холщовые каски. Пыльный покров лег на оливы и кактусы. Ливан, освобожденный от последних снегов, высился в неумолимой лазури, громадный и красный. Пришла пора уезжать в Алей.
Алей — летнее местопребывание административного и светского Бейрута. Хоть сколько-нибудь зажиточная семья считает ниже своего достоинства проводить лето на берегу моря. С пятнадцатого июня на горной дороге появляется беспрерывная вереница ломовых, которые перевозят половину города туда, на высоту восьмисот метров, на уровень облаков, на скалистые террасы, откуда виден весь город, лихорадочный и больной, купающийся в неподвижно застывших испарениях.
Там воздух, свободный от миазмов, свеж и чист. Чувствуешь себя словно воскресшим. Ночи — почти холодные. «Знаете, приходится даже укрываться…» Сокращенная работа, полуденный отдых, теннис, прогулка по окрестностям… А вечером, под звуки оркестра, оркестра жалких русских эмигрантов, томные молодые азиатки, в батисте с de la Paix , на блистающих террасах отелей танцуют фокстрот с офицерами и моряками!..
Мишель не имела возможности переехать в Алей, так как ее отец задержался по делам службы в Бейруте. Она провожала меня, с трудом скрывая огорчение, которого не могло рассеять мое обещание приходить к ним обедать каждый раз, когда я буду в Бейруте. Неужели она уже тогда подозревала что-нибудь? Не знаю… О милая Мишель, если бы ты только могла знать, как бранил я себя в более спокойные минуты!.. Но минуты эти становились все реже и реже…
Если расстояние между Мишель и мною теперь увеличивалось, то, напротив, расстояние, отделявшее меня от графини Орловой, все более сокращалось. От Алея до Калаат-эль-Тахара было четверть часа ходьбы. Таким образом, я мог бывать ежедневно у Ательстаны без особого ущерба для своих занятий.
Но вскоре эти законные минуты свободы перестали меня удовлетворять. Мало-помалу я начал чувствовать, что работа моя становится мне в тягость. Я стал завидовать праздным людям, деньги которых делают их хозяевами своей судьбы. Деньги! Кажется, я в первый раз пишу здесь это слово. Но, увы, — далеко не в последний!
Я уходил из Калаат-эль-Тахара каждый день часов в восемь утра. Как только рассвет начинал вызывать из мрака тысячи пленительных мелочей в комнате Ательстаны, я просыпался. Облокотившись, целыми часами любовался я ее прекрасным покоящимся телом. Вчерашний багрянец ее накрашенных губ к утру становился розовым. Темные круги вокруг подведенных век уступали место прелестным томным теням, заставлявшим меня трепетать от горделивого счастья. Умиротворенное сном лицо казалось девственным, как лицо Мишель.
Я приближался, затаив дыхание. Наши головы почти соприкасались. Что таилось за ним, за этим тонким бледным челом? Я склонялся ниже… Она чуть заметно улыбалась, словно от дивных грез. Тогда я одевался, безумно боясь разбудить ее.
Солнце, пробиваясь сквозь занавески, уже начинало играть на великолепных коврах этой комнаты. Оно заставляло сверкать темно-синие краски Сальванабада, блеклую зелень Жорда, серые тона Сенне, красный огонь Хороссана. Ковер заглушал шум моих шагов, как бархатный, упругий газон. Я подходил к двери. Опершись одной рукой на мраморную колонну, а другой приподняв дамасскую портьеру, с таким волнением глядел я на спящую Ательстану, будто мне предстояло навек расстаться с ней.
На улице ослепительно сверкало ливанское летнее утро. Как птицы с ветки на ветку, прыгали в ста футах над моей головой со скалы на скалу козы. Утренний ветерок раскачивал на старых стенах гирлянды плюща, гудящие насекомыми. Туда— сюда расхаживали молчаливые важные слуги. Над поверхностью водоемов скользили фалькенгейнские лебеди, красивые северные птицы, радуясь, что они плавают под этим сверкающим синим небом.
Автомобиль Ательстаны довозил меня до Софара. Там я садился в наемный «Форд», не желая быть замеченным алейскими жителями в роскошном «Мерседесе» графини Орловой. Так было вначале. Потом я стал уже менее щепетилен.
В продолжение дня я занимался делами, завтракал с несколькими товарищами, которые в первое время дружески подшучивали над моим счастьем. Около восьми часов вечера Ательстана выходила из автомобиля возле отеля «Бельведер», и мы обедали вместе. В вечера балов — балов, на которых она была царицей, — она проводила время в Алее до трех часов ночи. Обычно же уже в полночь мы возвращались в Калаат-эль-Тахар.
Замок непорочности, проклятое и священное жилище, где я провел четыре месяца своей жизни, от которых я никогда не отрекусь, — я не кляну тебя, еще раз повторяю, и всегда буду повторять, — за то, что пребывание в тебе иссушило мою духовную мощь! Твои стены были некогда символом и залогом силы. Но, скажите, не были ли они потом свидетелями падения, подобного моему? Разве мало было у нас разных баронов, крепких, закаленных людей, которые также погибали в западне азиатской неги?
По возвращении в спящий замок мы с Ательстаной не раз длили наши бессонные ночи до самой зари. Я до сих пор вижу наши тени, поднимающиеся по огромным винтовым лестницам… Наши ноги ступали по гладким ступенькам, стертым посередине железными каблуками тяжелых рыцарей, которые некогда гремели по ним второпях, когда труба тревоги звала воинов к их бойницам и сторожевым вышкам или когда окружающая равнина покрывалась морем копий, над которыми реяло зеленое знамя Бибарса или Саладина.