По мере того как мы поднимались, лестница становилась все уже, а стены все толще. Еще шаг, и при дуновении свежего ветра открывалась продолговатая площадка башни. Какое изумительное спокойствие! Небо над нашими головами сверкало звездами. Под ногами во тьме крики шакалов сливались с диким воем гиен… Эта картина не изменилась с той эпохи, когда здесь был оплот рыцарей-тамплиеров, со времен французских государей, со времен Эдессы, Антиохии и Триполи.
Мы лежали на ковре, курили, пили лимонад. Ательстана говорила, и, так как темнота почти совсем скрывала ее черты, я находил в себе смелость, какой у меня не хватало при свете дня, чтобы отвечать и даже иногда задавать ей вопросы.
— Что тебе еще говорили сегодня про меня? — спрашивала она.
Я молчал.
— Ты не хочешь мне этого рассказывать? Что говорили женщины?
— Они знают, что ты прекрасна. Этого достаточно для того, чтобы они тебя не любили.
— Я смеюсь над их мнением. А мужчины?
— Три дня тому назад ты обедала у генерала и сидела по правую его руку. Что же плохого могут сказать про тебя мужчины в этой стране?
— Та, та, та! Тебе со всех сторон наговорили, да ты и сам согласен, что я английская шпионка.
— Ничего мне не говорили. Правда, мне иногда дают это понять.
— А что же ты сам думаешь?
— Думаю, что, если бы я этому верил, меня бы здесь не было.
— Ты был бы не прав. И к тому же это значило бы, что ты злоупотребляешь словом «любовь», которое ты часто повторяешь. В самом деле, чего стоит любовь, которая исчезла бы при первом проявлении низости с моей стороны! Ты клевещешь на свое чувство ко мне, мой мальчик. Я утверждаю: ты любил бы меня, даже не доверяя мне.
— Мое ремесло велит мне быть недоверчивым. Да и сама ты разве никогда не оправдывала этого недоверия?
— А именно?
— Слушай, здесь есть человек, с которым я борюсь. В первый раз, когда я вошел к нему, знаешь, что я ощутил? Запах твоих духов.
— Мой милый! Ты заставляешь меня рассказывать тебе тягостные вещи. Если бы, например, два года тому назад ты внезапно вошел в холостяцкую квартиру твоего товарища лейтенанта Фабра, — там также ты мог бы уловить запах моих духов. Но это не помешало бы мне смеяться над милым Гобсоном, если бы он вздумал клеветать на меня, что я состою на жалованье у Франции. Могу привести тебе еще несколько таких примеров… Но нет, не лучше ли мне перестать, не правда ли? Заметь, я вовсе и не думаю защищаться. В конце концов, это меня забавляет, — все-таки не банально! Но все же слушай. На том месте, где ты сейчас сидишь, некогда так же сидели, каждый в свое время, трое мужчин — мои высокие гости. Мы говорили совершенно свободно под этим темным звездным сводом, как делаем это сегодня вечером. Первый был Джемаль-паша. Я его еще вижу перед собой, маленького и головастого, с золотыми погонами на плечах, блестевшими под луной. Он говорил медленно, опустив голову. Это было в самые тяжелые для вас дни, в марте восемнадцатого года, когда английская армия отступала с винтовками на плечах к морю, еще раз предоставляя вашим лихим территориальным войскам заботу о том, чтобы преградить врагу дорогу на Париж. Немцы и турки могли тогда надеяться решительно на все. Уверенность в успехе делала Джемаля красноречивым. «Как можете вы», — спросил он…
— Он говорил с тобой на «вы»?
— Прошу тебя не прерывать меня глупостями и не придавать праздного сентиментального оттенка вопросам высшей политики, которых мы коснулись. Итак, Джемаль спросил меня: «Как можете вы чувствовать привязанность к этой Франции, которую мы держим под своим каблуком, — вы, умная женщина?» Я щажу тебя и не передаю тебе моего ответа… Через восемь месяцев — полная перемена декораций! Однажды вечером здесь обедал Алленбей со своим штабом. Это был великан, не находивший слов. «Как можете вы, — спросил он меня после виски, который удостоил найти хорошим, — как можете вы, умная женщина, увлекаться этими варварами турками?» Год тому назад все на том же месте сидел Гуро. Он дразнит меня тем, что называют моим друзофильством: «Как можете вы, в чьих искренних чувствах я имел случай убедиться, вести против нас в этой стране английскую игру?» Как видишь, круг замкнулся в этих речах трех моих знаменитых собеседников. Пусть это принимает на свой счет тот, кто хочет. Я же только смеюсь и позволяю им болтать сколько угодно. Но знаешь, поговорим лучше о другом. Знаешь ли ты, что значит эта пятиугольная звезда на твоем воротнике и на кепи? Понимаешь ли ты ее значение?
— Нет, — ответил я, смущенный этим внезапным поворотом разговора.
— Ты меня огорчаешь. Ты напоминаешь мне тех бедных кюре, которые ежедневно возлагают на себя церковное облачение, даже не подозревая о его чудесном символическом смысле. Неужели ты думаешь, что этот талисман без всякого умысла вышит на вашем мундире, мундире воинов пустыни, беспрестанно подвергающихся коварству духов песка и жгучих ветров? Эта звезда — магическая пентаграмма, пентаграмма Агриппы, Петра Албанского и Станислава Гваиты. Я лично предпочитаю ее Соломоновой печати. Она символизирует борьбу чувственности и духа, и, так как число углов ее нечетное, — одно из этих начал всегда сильнее другого. Благодаря пентаграмме мы можем заставить торжествовать по своему желанию то из этих начал, к которому питаем большую склонность… Что значит твое удивление? Неужели ты заставишь меня сожалеть о том, что я говорю с тобой иначе, чем с теми, с кем танцую фокстрот? В какой стране ты себя воображаешь, друг мой? Разве ты не знаешь, что это страна Медеи и что все мы, женщины Азии, женщины, которых Азия очаровала и воспитала, — все мы в большей или меньшей степени волшебницы. Вспомни о царице Савской и об эндорской Сивилле. Зеновия владела могучими тайнами халдейских магов и арамейской кабалы. В Риме верили, и не без основания, что Клеопатра в Тарсе и Береника в Кесарии вынули жребии Антонию и Титу. Когда-нибудь, когда тебя оставят хоть немного в покое с твоей работой, я свожу тебя в Кесруан, на могилу пророчицы Гендие, и в Шуф, на могилу леди Эстер Стэн-хоп: последняя вопрошала звезды, и с ней вел важные беседы о демократии и свободе ваш Ламартин. Там, клянусь тебе, ты исполнишься света, который принесет тебе пользу даже в твоих тайных рапортах. Ты научишься проникать в сущность земли, не похожей ни на какую другую. Все эти женщины — как ты думаешь, ради кого они «работали», как вы выражаетесь? Ради самих себя, мой мальчик, ради самих себя! Ах, кто сможет описать ту гордость, какую должна была испытывать леди Стэнхоп в день, когда в Пальмире сорок тысяч бедуинов приветствовали ее как свою повелительницу! Что касается меня, то, когда я прохожу через какое-нибудь друзское местечко и ребятишки бегут толпой целовать мне руки, я чувствую, как по моему телу пробегает дрожь, какой никогда не вызовет во мне даже самый пылкий любовник. Но довольно разговоров на эту ночь. Кстати, в каком положении твои дела с невестой?