Я стал наконец вести счет этим расходам, непрестанно возрастающим, благодаря той светской жизни, которую мне пришлось вести.
Одним словом, июнь закончился для меня дефицитом около четырех тысяч франков. В июле он был уже около восьми тысяч. Сбережения, которые я сделал в первые два года моей службы, быстро испарились. Нужно было серьезно подумать.
Настал момент — увы! — сказать несколько слов о моем личном состоянии. Я был единственным сыном моей матери, которая принесла с собой приданое в пятьдесят тысяч франков и дом в Дордонье, где она, овдовев, и поселилась. У моего отца было — цифра огромная для офицера — немногим более 500 тысяч франков. Треть этой суммы поглотилась различными переездами и издержками на мое образование. Когда он умер, девять лет тому назад, мать хотела передать мне все дела и все мое наследство— Я восстал против этой мысли, показавшейся мне тогда чудовищной, и оставил в руках матери эти 400 тысяч франков, которые давали верный скромный доход в 4 или 5 процентов. Она заботливо присоединяла проценты к капиталу, так как до сих пор я вполне довольствовался моим жалованьем. Она, со своей стороны, живя на земле, доходы с которой вполне покрывали ее нужды, тратила только проценты со своего приданого. Я знал, что было бы напрасно убеждать ее вести жизнь менее скромную.
Ближний Восток в настоящее время — такая страна, где наименее опытный вдруг открывает в себе душу спекулянта. Вряд ли можно было найти человека менее пригодного для таких дел, чем я, однако постоянная нужда в деньгах навела меня на мысль, что и я мог бы извлекать из моего капитала доходы значительно большие, чем те скромные пятнадцать тысяч франков в год, которые я получал. Я высказал эти соображения одному молодому ливанцу, Альберту Гардафую, крупному аферисту в Бейруте. Я встречал его повсюду, во всех кругах общества, и стал преклоняться перед его поистине гениальной осведомленностью во всевозможных делах. Он сдержанно усмехнулся, когда я признался ему, какой процент приносит мне мое состояние. Не желая оказывать на меня никакого давления, он все же решительно заявил, что в Бейруте без всякого труда и при самых верных гарантиях можно было бы поместить деньги так, что они давали бы раза в три больше, чем мои. Какие объяснения мне приходилось выслушивать, Боже мой! Они-то и стали источником моих бед.
На Почтовой улице в Бейруте высился некий «хан». Так называют на Востоке род огромного строения, занятого конторами и магазинами. Управляющий этого «хана» решил произвести некоторые улучшения в здании. Для этого он искал денег, желая сделать заем в триста тысяч франков из двенадцати процентов, причем заем обеспечивался первой закладной. Я собрал от разных лиц подробные сведения о том, насколько верно такое помещение денег. Все единогласно заявили, что предлагаемые гарантии — безупречны. При таких условиях я, без всяких сомнений и колебаний, написал матери подробное письмо, убеждая ее оценить все выгоды этой операции. С первой же обратной почтой, без единого слова, похожего на упрек, она передала в мое распоряжение все состояние моего отца. Это случилось в середине августа. Как раз это время было для меня особенно разорительным: расходов было очень много, и мне пришлось сделать заем в тридцать тысяч франков под мою закладную. В этом мне помог тот же Альберт Гардафуй, услужливость которого была неистощима.
Я сказал как-то случайно обо всех этих делах Рошу. Он неодобрительно пожал плечами. По его мнению, три категории человеческих существ обречены всегда терпеть крушение в «делах»: священники, старые девы и офицеры. Он отчасти поколебался в своем воззрении, узнав, какими гарантиями обставлен заем. Только с ним одним я позволил себе быть откровенным. Я не сомневался в его скромности. Однако вскоре я был неприятно удивлен, узнав, что вся эта история вышла наружу, что она вызывала разговоры и что передавали ее, конечно, в искаженном виде, с различными дополнениями. Генерал Приэр намекнул мне на нее. По многим признакам я понял, что слухи, связанные с этим делом, были окрашены известным недоброжелательством ко мне. В это же время я имел несчастие выиграть в один вечер две тысячи франков в покер и проиграть четыре на другой день. Я излагаю факты с полной точностью и правдивостью. Во всем этом, как теперь может судить всякий, не было ничего, оправдывающего неприятные для меня комментарии, передававшиеся из уст в уста. Даже те, в ком я мог надеяться найти защитников, — даже они, как оказалось, были не последними в ряду злословивших на мой счет. Даже та свойственная мне щедрость, которая не раз побуждала меня приглашать товарищей к обеду или завтраку, вызывала ко мне, как я должен был убедиться, не симпатию, а скорее какую-то враждебность. Такая неблагодарность сначала меня только огорчила. Но затем, постепенно, она оказала влияние на мой характер, сделала меня, в свою очередь, несправедливым. Я стал подозрителен, придирчив, недоверчив. Я сам заметил эту перемену, но сознание, что я изменился, вместо того, чтобы уменьшить мое недовольство другими и самим собой, наоборот, увеличивало его с каждым днем.
В комнате уже давно стемнело, а я все еще сидел, задумавшись над разбросанными письмами. Уже семь часов! Я зажег лампу и стал готовиться к вечеру. Я надел свое черное домино. А! Зловещий маскарадный костюм! Он только увеличил тоску, душившую меня! Неужели Вальтер оказался прав, — и так скоро? Как он мог предвидеть, что в конце пути, на который я вступил, была бездна? Но в этот момент разве нужны мне были Вальтер и другие!.. Какое мне было дело до того, что они могли сказать! У меня была одна только мысль — Ательстана, одна цель — сохранить ее. Чтобы достигнуть этого, не было ничего, ничего на свете, на что бы я не решился. Я подвинул стул к окну, открытому на ночь, и, потушив лампу, сидел, придавленный тоской, в ожидании того часа, когда за мной заедет полковник Маре.