Выбрать главу

— Да, да, но почему? — прошелестела Татьяна.

— Скажу прямо: у больного рак — аденома слишком запущена, — развернутой ладонью он погасил Татьянин вопль, — мы удалили все лишнее. Сейчас надо бояться другого — справится ли сердце. Тяжелый соматический больной. Профессор Цимбалин отдал необходимое распоряжение по телефону, никаких лекарств пока не нужно. Поезжайте домой — сегодня-завтра все решится. Звоните утром, запишите мой телефон, я дежурю до двенадцати дня.

Еще что-то лепетала Татьяна, благодарил врача Чигринцев, заверял, что любое лекарство, за доллары, моментально будет доставлено. Реаниматор спокойно кивал головой. Главное он сказал и теперь вежливо, но настойчиво пытался подвинуть их к выходу.

— В реанимационное вас все равно не пустят — дня два вам здесь делать нечего. Я надеюсь, справимся, — выжал на прощание улыбку.

Чигринцев свел Татьяну по ступенькам к машине.

— Домой?

— Нет, Воля, нет, пожалуйста, я сейчас не смогу с Ольгой говорить, я умираю, можно к тебе?

Он немедленно согласился. Татьяна опустила голову ему на плечо. Так, неудобно, молча и ехали по мертвому городу — как сквозь туман, не замечая дороги, домов, на скорбном автопилоте. Затем он заварил чай, дал ей таблетку родедорма, прогнал в ванную. Татьяна мылась, пока он звонил Ольге — та уже не рыдала, собралась, смирилась, все приняла как есть.

— Завтра отвезу вас в аэропорт, в больнице мы пока не нужны, они делают все необходимое, — в третий раз повторил Воля.

— Хорошо, спокойной ночи… — От ее голоса веяло безнадегой, могилой.

Тут явилась Татьяна: в толстом махровом халате, красная, с большими, возбужденными в полный глаз зрачками. Подошла, обняла, прижалась жарко, уткнулась носом в его ключицу и разрыдалась. Все, что копилось, полилось наконец нескончаемым потоком. Он и не старался его остановить.

И что теперь будет? Рак? И Профессор, отнявший у нее жизнь, высосавший, выжавший, как губку. И работа в лингвистическом секторе, никому не нужная, глупая, потому как сама она глупая. И этот Аристов, исчадье ада, присоска, минога — «Ты на губы, на губы посмотри!» Нелюбимый, не умеющий любить, покорный, стерегущий, как пес. Слова лились потоком, он попытался ласково ее отстранить, но Татьяна только крепче вжималась в его грудь.

— Пойдем спать. — Он увлек-таки ее в спальню.

Медленно, шаг за шагом, она боялась расцепить объятья, протащились по коридору. Он ласково, так гладят больного ребенка, гладил ее по голове.

— Ложись, Танечка, ложись, спи, утро вечера мудренее. — Нежно уложил в кровать.

Татьяна перестала всхлипывать, сжалась, как загнанный в угол зверек. Испуг, безумие читались в раскрытых широко глазах. Зареванная, простоволосая, в полураспахнутом халате, теперь молча цеплялась она за спасительную руку. И снова гладил, и шептал что-то на ушко, полную глупость — не слова, тембр голоса все решал — ее следовало убаюкать.

— Воля, Волюшка, как я одна? — По-дербетевски капризно поднялась дрожащая верхняя губка. — Иди ко мне! — потянула требовательно, настойчиво и, не отдавая, кажется, отчета, принялась целовать его лицо.

— Хорошо, хорошо, сейчас. — Чигринцев выскользнул из ее объятий. — Сейчас приму душ, ты пока спи, сладенько спи.

Потушил лампочку, укрыл ее, юркнувшую в постель, заботливо поцеловал в лоб.

— Я не засну, я не смогу, — прошептала Татьяна, свернулась клубочком и сразу задышала глубоко и спокойно — родедорм ее укатал.

Чигринцева трясло — долго, мелко и противно. И когда заглянул в комнату, увидел, как безмятежно она спит, волнение не отступило. Он прошел в кабинет, застелил диван. Профессор, рак, больница, Татьянины рыдания, поцелуи — все потихоньку утонуло в только ночью возможном чувстве, когда подступает греза и — уже стеклянный — глаз следит неотрывно за оживающими на обоях тенями.

Вспомнился, выплыл армейский хоздвор, кладбище пыльной техники, укромный пятачок. Ефрейтор Черепанов, новокузнецкий дебил, без меры душащийся «Шипром», сидит на подножке самосвала — местный дедок, под настроение поучающий молодняк. И их — четверо салаг. И Надька из военного городка — одна на пятерых. Август. И все смотрят на заплеванный асфальт. Пьют на затравку портвейн «Молдавский» из тяжелой зеленой бомбы, затем идет по кругу беломорина с узбекским планом. И хохот, хохот, по малейшей причине и без. И разрастающийся на весь мир, гигантский, как строительный кран, далекий казарменный фонарь. И все хохочут, и только предательски дрожат коленки.

Теперь, после душа, он тихо начинялся бредовой, тяжкой радостью, упивался своим петушиным геройством, ценою в копейку. Зато мышцы тела ныли в отместку, а чистые простыни лечили их легким прикосновением, как возбужденного шизофреника прохладный душ Шарко.