— Игнатий Тихонович?! Как же, дорогой! Давно ждем! — Боб выкатился в холл.
— Не имею чести, но предполагаю — родитель художницы? — барственно басил вошедший.
— Но-но! Не дезертируй! Марш ко мне!
— Ученик. — Он похлопал меня по плечу.
— Как же, Игнатий Тихонович! Все, понимаешь, ему завидуем…
— Не в учителях счастье. — Игнатий отмахнулся. Ему не нравилась восточная лесть.
— Вика, Игнатий Тихонович пришел! — крикнул Боб.
— Сейчас, папа, — отозвалась из мастерской наследница.
— Не в учителях счастье. Этот бандит ни в грош не ставит своего мэтра. — Игнатий меня обнял.
— Сейчас разрыдаюсь, — сказал я.
— Шутник он, а, Игнатий Тихонович?
— Обыкновенный хам.
— Осторожней, — шепнул я Игнатию, — челюсть выронишь.
— Хам, — повторил он.
— Сюда, сюда, — лепетал Боб. — Там, понимаешь, — он кивнул в сторону мастерской, — не знатоки… Совсем не знатоки…
— А здесь?.. — Шабашников усмехнулся, но, увидев двух девиц, не мог закрыть рта.
— Уронишь, — снова шепнул ему. — У Джорджа Вашингтона была из секвойи — не разбивалась.
— Какой секвойи? — удивился Боб.
— Очередной бред моего ученика. — Шабашников водворил челюсть на место и поздоровался с Викиным супругом и двумя девицами, причем руки девицам пожимал обеими волосатыми лапами.
— Очень живописны… — Он подмигнул Бобу. — Очень… — повторил, пятясь. — А вас, молодой человек, я бы написал отдельно. Вы слишком философ.
— А он и есть философ, — засмеялся хозяин. — Диссертацию, понимаешь, защитил. Вот что значит знаток душ!
— Ловец тел, — хмыкнул я.
— Очень живописны… — Игнатий снова обнял меня и подтолкнул к девицам: — Знакомьтесь, мой ученик…
— Мы уже, — сказала та, что в шортах.
— Очень хороший художник. Что ж, давайте выпьем за моего ученика! Вот за этого бандита. Прекрасный, черт возьми, художник! — Он взял с подноса две самые массивные стопки. — За тебя, Рыжикан, одной мало, — захохотал, как на сцене. Голос у него был великолепный.
— За тебя, дорогой! — Хозяин без энтузиазма поднял рюмку. Девицы и философ лишь пригубили, подозревая, что Игнатий валяет ваньку.
— Попросите его, девушки, вас написать. Прославитесь! Не предлагал им? Ну, разумеется, ты ведь любишь, чтобы с грустью…
— И теперь, Игнатий Тихонович, выпьем за вас. За вас и мою Вику. Это для нас такая честь…
— И убыток… — Я покосился на лапу Шабашникова. Он опять зажал в ней две рюмахи.
— Выпили? И пошли, пошли… — Боб заторопился, боясь, что Игнатий надерется. — Все идем. — Он обнял мэтра за талию. — И девушки, и ты, Гарик!
— Любопытственно, — пробормотал Шабашников, пытаясь вырвать руку из короткопалой лапки хозяина, но тот вцепился в нее, как Вольф Мессинг на спиритическом сеансе. — Любопытственно, — повторил Игнатий и руку вырвал. — Но как вы, милая девушка, все это мыслите?
— Это, Игнатий Тихонович, — терпеливо стала объяснять Вика, — часть бесконечной картины, которую я буду писать всю жизнь…
— Дневник чувств?
— Интересно, дорогой, говорит. Дневник, понимаешь, чувств. А?!
— Нет, это не дневник, — нахмурилась Вика. — Это бесконечность быстро текущего времени. Когда я умру, все мои работы сложатся вместе и станут живописной лентой нашей эпохи и одновременно непрерывным открытием личности художника. Я туманно?..
— Нет, нет. Очень любопытственно… — медленно ощеривался Игнатий, забывая о челюсти.
— А тебе как? — спросил меня Боб.
— Думать надо.
— Игнатий Тихонович, дорогой, Вика прошла сложный путь. От обычного реализма, понимаешь, к реализму духа. Правильно говорю?
— Папа!.. — смутилась дочка.
— Не скромничай, девочка. Вы заметили, Игнатий Тихонович, в моем кабинете ее работы?
— Как же, как же, — забасил Шабашников, который, по-моему, кроме девиц и рюмок, ничего там не разглядел. — Жить спешит, чувствовать торопится. Как же, как же… Похвально!
— Не слушай его, Вика. И меня тоже, — выдавил я, краснея. — Мы не поймем.
— Как не поймем? — округло спросил Игнатий. Получилась голосовая «восьмерка».
— А вот как… Мы с тобой — кроты. Все роем, роем, авось до чего доберемся, но сослепу чужого не видим.