— Васька совсем невозможен, — жаловалась Томка. — Наверно, разведемся. Хорошо, в суд идти не надо…
«А что? Может, жениться на ней — назло всем и самому себе?» — подумывал я без радости.
— Ты, рыженький, какой-то бесчувственный…
— Будешь… Третий месяц к станку не подхожу.
— Тебе все подавай сразу: и живопись, и деньги, и женщину… А вообще — прав. Стой на своем. Постараюсь тебе выбить мастерскую. Может, зауважаешь и полюбишь…
— Да я и так… — Я смутился от благодарности. Все-таки неплохая баба! И чего-то во мне нашла. Из-за Васьки не желала тащиться за город, а ради меня ездит.
— Что ж, пиши, рыженький, свои картины. Но и на ноги становись. Стыдно по чужим дачам слоняться. И словно напророчила. В дверь постучали.
— Оденься, — шепнул. Мы валялись голые, как в раю, включив два камина.
В дверь заколошматили сильней. Я решил: Васька! — и приготовился к худшему, но оказалось: Вика с плешивым юнцом.
— У меня знакомая, — сказал я, надеясь, что они сразу отвалят, но тут Томка, как ни в чем не бывало, при полном параде (когда успела?!) выплыла в коридорчик:
— Вика, привет! Поздравляю! Ты мне как раз нужна. Сейчас у нас куча работы. Он тоже, — толкнула меня, — для нас трудится. Здравствуйте, Гарик! Мои поздравления и комплименты!
Юнец и Вика смутились, будто это мы их, а не они нас застигли на чужой даче. Все же юнец расхрабрился и объяснил, что они, собственно, на минуту, лишь предупредить меня, что на следующей неделе тут поселятся. Он ходит в свой сектор всего раз в неделю, да и Вике тут полезней…
— В Москве слишком много развлечений, — закончил с достоинством.
Меня чуть не хватил кондратий. Вике тоже было неловко. Зато Томке — на все нафигать:
— Правильно! Давно пора выдворить этого охламона. Пусть строит жилье!
Они уехали втроем. Не знаю, что врала им Томка в электричке; мне она на другой день раздобыла путевку в прибалтийский пансионат, и я уехал с надеждой: вдруг минует дурная полоса и на новом месте заработается…
Я поселился в самом скверном коттедже, где едва топили, но зато никто не жил. Не хотелось ни с кем встречаться. Три дня таскался по окрестностям. Спускался к морю. Было холодно, ветрено и довольно противно. Жить расхотелось. Какого черта мучиться, если с живописью швах?!
На четвертые сутки перед полднем в коттедж постучалась Томка.
— Привет! К сожалению, всего на три дня. Еле Ваську уломала не ехать…
Оказывается, ее здешней подруге в субботу сорок. Грех не использовать такой предлог. И у нас понеслось по новой… С ней я пропадал весь. Не то что другой женщины — живописи не хотелось.
— Уйду от Васьки, — шептала она. — Заведу от тебя ребятенка. Только перестань дурить.
— Хорошо, — обещал ей, но потом снова хотелось, чтобы она испарилась.
3
В субботу внезапно повалил мокрый снег. Мы вышли из коттеджа. Томка впереди распевала окуджавскую «Агнешку», а я нес чемодан. Не терпелось добрести до электрички, дерябнуть на дне рождения и запихнуть Томку в московский поезд.
Вдруг «Агнешка» оборвалась. Я услышал стук калитки и поднял голову. Навстречу шла женщина и, ей-богу, была она как «Весна» Боттичелли…
Валил снег, мокрый и густой, и до сих пор не знаю: увидел женщину сразу или сперва она мне пригрезилась. Наверное, никто, кроме меня, сходства с «Весной» в ней бы не нашел. Эта Весна была грустной. Снег вместо роз. Ни Зефира, ни Флоры, ни танцующих граций, ни срывающего яблоки Меркурия. Очень одинокая Весна. Она шла в сапогах, в синем пальто с серебряными пуговицами и в меховой шапке. Руки вместо охапки цветов сжимали клетчатый чемодан и сумку. Я разом охватил ее всю от сапог с белой, очевидно, при ремонте вставленной молнией, до шапки, из-под которой выбивалась светлая прядь. Сливаясь с хлопьями снега, прядь закрывала половину лица, отчего женщина казалась нереальной. И только короткая клетчатая, как чемодан, юбка, открываясь между полами пальто, заземляла видение.
— Уродина, песню испортила, — фыркнула Томка.
Женщина с чемоданом показалась мне верхом чуда, и я понял, что пропал, а возможно, ожил. И прежде встречались на улице потрясающие модели. Но они пробегали мимо — и все… А эта сама с чемоданом шла на меня. В мой пансионат!
— Езжай одна. Чего туда попрусь? Никого не знаю… — сказал Томке.
Мы поднялись на платформу.
— Рыженький, у тебя опять «привет»? — Она уставилась на меня своими черными огромными глазами, словно собиралась проводить сеанс гипноза в палате буйнопомешанных. — Ша. Что с тобой? Давно не писал и страшно подойти к холсту? — Она потрепала меня перчаткой по щеке, словно я был моложе не на два, а на все двадцать два года. — Ничего, наберешься мужества и наконец поймешь, что живопись умерла. Нас запивают потоки информации. Мы переговариваемся символами. Нам некогда смотреть картины. Ты способный, и тебе еще не поздно прославиться в графике. Но ты относишься к ней как к заработку. А еще год-два — и все! Либо ты мастер нарасхват, либо середнячок на затычку.
Мы влезли в вагон. Томка не давала думать о женщине с чемоданом. Удивительно много запоминается, если глядишь как следует. Я почувствовал, что воскресаю, потому что не терпелось перетащить женщину на бумагу, а оттуда на холст. Сперва пастелью — снег, сосны и ее, вытянутую от сапог до нездешних волос. Дух захватывало, когда представлял, как выйдет!..
— Живопись умерла, и не спорь, — сказала Томка, хотя я сидел молча. — Я не виновата, что современное сознание бесчувственно к полотнам. Что заглох? Сердишься?
— Нет. Возбуждаешь… — соврал, но тут же понял: не вру.
— Дурашка. Все у тебя не вовремя. — Она взглянула на часы. — Назад не успеем, а в гостиницу как-то не то… В общем, перебьешься…
4
На дне рождения все мужики увивались за Томкой. Она, как цирковая лошадь, гарцевала между ними, и зад у нее был как у лошади, которую нарядили в брючный костюм.
— Тома по-прежнему очаровательна, — шепнула именинница, садясь рядом со мной. — Вы чем-то расстроены?
Томка и за столом умудрялась плескаться в море мужского обожания.
— Опасаюсь, уведут модель.
— Простите, не поняла…
— Модель. Я художник. Мне все время надо кого-то писать. Ведь вы не станете позировать?
— Как? Без…
— Да… Платье можно изобразить отдельно.
Выпивши, становлюсь язвительным, но мне и впрямь вдруг втемяшилось написать хозяйку с ее тройным подбородком и всем остальным, что скрыто под розовым с бантом платьем. Посадить на подушки в непривычной для нее позе и увековечить за один сеанс. Шести (или сколько в ней?) пудовая туша в немыслимом ракурсе. Груди свисают, живот тоже, а прелести вопиют.