Выбрать главу

— Н-да. — Я потряс тяжелой головой, словно вынырнул со дна моря. Телефонный аппарат лежал на боку. Трубка валялась рядом. Я поднял ее и приложил к уху. Гудка не было. Жженый запах приятно раздражал ноздри, и я заметил застрявшую под тахтой бутылку виски «Клаб-99». Горлышко без колпачка торчало вверх, как дуло игрушечной пушки.

Я поднял бутылку и посмотрел через ее зеленое стекло. Окно под потолком действительно было зарешечено. В шагах десяти от него, чуть левее, не загораживая окна, торчал бульдозер. Я вспомнил, что сегодня суббота и два дня будет тихо. Убедившись, что бутылка полна на две трети, я успокоился. Голова болеть не должна. И особенных глупостей я сотворить не мог. Но смущал телефонный аппарат. Я вспомнил, что звонил вчера по автоматике, а потом дважды — Витальке, но звонил ли Васькиной жене, хоть убей, не помнил.

— Тьфу! — выругался я и воззрился на угольные цифры. Единица справа превратилась в безнадежный восклицательный знак, но вся сумма, десятикратно уменьшаясь, не стала реальней. У меня не было и сотой доли. «2900» — включало первый взнос за однокомнатную квартиру плюс взятку. — Ну их к… — послал я квартирных спекулянтов, худредов, а также свою бездомность и безденежность…

Телефон заскрежетал снова. Теперь больше походило на звонки. Наверно, сдвинулся регулятор. Подняв аппарат за шиворот, я, не снимая трубки, стал крутить колесико на его брюхе. Звук поднимался до чистого звона и возвращался к шипению бормашины. Но звонивший, очевидно, имел крепкие нервы. Я снял трубку. Она молчала. Значит, сломал. И впрямь на одном боку пластмасса едва держалась. Мне захотелось шмякнуть телефон об стену. Ручные часы показывали половину второго. С трети бутылки забыть о кафе и спать за полдень! Но тут я заметил, что секундная стрелка неподвижна. Снова снял трубку. Она молчала. Тронул диск. Он не вращался, был стреножен — последнее его окошечко прикручено ботиночным шнурком к скобе упора.

— Фу-ты! — вздохнул облегченно. Что ж, еще держимся! Я отвязал шнурок и через «100» узнал, что еще только «восемь часов тридцать восемь минут», влез на радиатор и оттянул верхние шпингалеты. Ржавый лист внесло в комнату, и следом из развороченного бульдозером палисадника посыпались комья.

В природе грязи нет, утешил себя и вышел в кухоньку. Тут же на высоких нотах зазвенел аппарат.

— Дорогой, что у тебя, понимаешь, с телефоном?

— Ничего. Доброе утро.

— Значит, не туда попадал, — удивился Боб: не ожидал меня услышать, звонил Ваське. — Рад, дорогой, что ты вернулся. Где пропадал, понимаешь?.. Ах, конечно… Где это… роют в горах! Склероз, дорогой. Слушай, серьезный, понимаешь, разговор. Вика выставляется. Вернисаж, понимаешь, завтра. Только два часа. Два часа, дорогой, и все.

— Поздравляю! — Вика была его дочка.

— Когда придешь, дорогой? Завтра, понимаешь, казенный просмотр. Ты сегодня приходи… Сегодня настоящий ценитель будет.

— Алло! — раздался женский голос: жена Боба отняла трубку. — Здравствуйте, милый. Боб, как всегда, зарапортовался. Приходите, когда сможете. Чепуха на постном масле. Я не причастна. Но вам всегда рада. Хотите снова на дачу?

— А пустите?

— Боюсь, не выйдет. Ребята грозились поселиться.

Сердце у меня расстучалось так, что, наверно, слышно было во всей квартире. Я взглянул на неподвижный бульдозер, понял, что осталось лишь дописать кафе и достать из спальника «тулку».

— Пардон, пардон! Вика кричит, что я зря вас напугала. Утверждает, что потеснятся. Мы отрезали часть залы, и вышло две лишних комнаты. Так что не огорчайтесь и приходите, когда сможете.

Мне стало жаль абортированной загородной мастерской, но я уже глядел на холст — и дача Бобов, Костырин с Томкой, бульдозер за окном, Вика с вернисажем и даже моя прибалтийская любовь куда-то скрылись. Я глядел на холст и бормотал что-то невразумительное:

— Балда… Куда глядел? Воздуху нету… Переультрамаринил! А где желтое?! Это омлет с плесенью, а не желтое… Никакой детонации… Скука… Но вообще ничего…

Для восторгов поводов не было, но картину держал в руках, и она дышала. Для меня дышала. Другим мое нравится редко. Иначе писал бы в своей мастерской, а не в Васькином полуподвале. Но картина жила, потому что, когда на нее глядел, нос у меня чесался, как перед выпивкой, и губы дрожали, будто хотел целоваться, — первый признак, что все идет как надо, ничего не утрачено. Я снова был хоть куда. Знал, возьму кисть — и дело пойдет. Но хотелось еще немного помурлыкать перед мольбертом.

— Главное — настроение, — бубнил, присев на радиатор. — Не упустишь, тогда порядок! Чашка слишком кричит. А буфетчица чересчур баба. Счисти ей бюст. Никакого секса.

— Легко командовать, — возразил. — А с голодухи еще обнаженную за кофеварку посадишь.

— Но-но, — хлестнул себя, словно был еще в Якутии и гнал навьюченную лошадь. — Сублимируйся… Мужик за столом слишком толст. Это Васька.

Это действительно был Костырин, хотя сидел ко мне спиной в моем кафе, где каждому захочется погрустить, прежде чем застрелиться… Не вместо — застрелиться… Такого кафе, чтобы вместо, — не напишу. В Бога не верю. Для такого кафе надо радоваться страданию. Надо быть монахом, как Сурбаран. А я с бабами спать люблю.

— Вот и убери эту корову, — сказал вслух.

Буфетчица и впрямь чуть не вываливала груди из холста.

— Сбегай за угол, заодно и перекусишь, — сказал себе, но все не мог оторваться от картины, вернее, от того, какой она станет через несколько сеансов, если только будут сеансы. За окном бульдозер.

ВДАЛИ ОТ ВАСЬКИ
1
После стихотворного вечера я не встречал Костырина еще десять лет. В журналах его стихи встречались все реже, а два сборника вышли ничтожным тиражом, и я их не достал. Однако слухи о Ваське доходили и через брата, и через профессора. Они утверждали, что Костырин держался молодцом, подписывал разные протесты в защиту Даниэля и Синявского, Гинзбурга, Галанскова и поддержал письмо Солженицына писательскому съезду. Наверняка все это подсовывал ему профессор. Маленький, из себя незаметный, он, несмотря на свою книжность, был мужик отчаянный и крепко невзлюбил власть. Даже не потому, что запихнула его когда-то в лагерь, а из справедливости. Но, когда я спросил профессора, почему не даст мне подмахнуть какой-нибудь благородный протест, он вяло пробормотал, что художников надо беречь.

— Ничего, голубчик, ваш час тоже приспеет… — Он погладил меня по загривку, и я, хоть не рвался ссориться с атомной державой, все-таки обиделся. Снова выходило, что я — никто. Другое дело, был бы членом МОСХа.

А вот о Ваське гремел «Голос Америки». Один вечер — даже каждые полчаса, и, сидя на даче Бобов у допотопного «телефункена», я представлял Костырина непомерно огромным и чуть ли не приписанным к вечности. Зато в нашей прессе Васькина фамилия появлялась теперь лишь позади чужих стихов, как переводчика. Впрочем, не так уж он бедствовал, потому что в коридоре одной кормушки я как-то столкнулся с разодетой в пух и прах Томкой. Она опять стала черноволосой и понравилась мне больше, чем на Васькином вечере.