— Ох-ох-хо… — вздохнул, вероятно, точь-в-точь как валютчик после обыска. — Ну что, понимаешь, будем делать, дорогой? — передразнил Боба. — Очень нехорошо, понимаешь, получилось.
— Привет, — сказал я.
— Не понимаю. — Он поглядел на мой чемодан и этюдник.
— Живу здесь.
— Но мы с женой… — пробормотал он возмущенно и нерешительно.
— Я — наверху.
— Там холодно…
— Зря зажгли. Этим не согреться. Плиту затопите.
— В кухне темно. А я люблю, когда много света. Долго жил в подвале.
— Вы не художник. На машинке можно и при электричестве…
— При электричестве самочувствие плохое. Мрачного и так хватает.
— А как же Достоевский писал при свечах?
— И ничего хорошего… У Достоевского нет гармонии. Кто он — наглец или чокнутый?
— У, холодина! — сказал я погромче и спустился в залу. Васька, уныло тыча в клавиатуру, изображал отрешенность и сосредоточенность. Мне предстояло выпереть его отсюда. До первых холодов в зале можно работать. Прекрасный отход. Если в поселке еще остались дачники, можно их позвать позировать. Хотелось написать группу. Свободно рассадить модели. Необязательно, чтобы замирали, как в фотоателье. Пусть бы слонялись из угла в угол. Мне нужен воздух между ними, нужно проверить на живых группах, как меняется пространство, если кто-нибудь исчезает или, наоборот, появляется. Плотность пространства — так я это называл. И такую залу оккупировал Васька.
— Жена взяла, — сказал Васька. — А вам что? И вообще, почему вы здесь?
— Потому, что зеркало мое. Кстати, и камин.
— Ничего не знаю. Боб ничего не говорил. Жена приедет — выясняйте.
— Неужели Ленькин брат? Я вас видел, когда вы были маленьким. Правильно, вы тогда все время что-то рисовали… Я Костырин. Василий Костырин. Меня ваш отец хорошо знал.
— Так хорошо, что даже не поручился?
— Помните? — улыбнулся Васька. Улыбка у него была во все лицо, совершенно детская. — Отец у вас славный был. Тогда все боялись.
— А вы?
— Глупый был. Сейчас переменился.
— Сейчас, — не выдержал я, — вы похожи на Сезанна.
— Мне говорили, — ответил он без всякого интереса.
— Поднимаюсь я рано и до завтрака работаю. Потом завтракаю и снова работаю или читаю книги по искусству. Затем обедаю, а после обеда уже не работаю, а мыслю.
— Нет, Тома, нет. Ты себя не бережешь. Ты красивая женщина, и твои близкие не догадываются, как ты устала… Проверяешь давление? Нет, Тома, так нельзя. А Васенька? Ах-ах, как некстати! Может быть, мне провентилировать, насколько с ним серьезно?.. Ах, ну конечно… Но все-таки береги себя. Нам без тебя, Тома, крышка.
— Где зеркало?
— Рыжий взял.
— Какой рыжий? И почему ты отдал зеркало?
— Оно его. Он — художник…
— Только этого не хватало.
— Сию минуту. — Я оттянул задвижку.
— Что за манера запираться? — Она оглядела мои картины. — Господи, вы еще этим занимаетесь? Живопись — вчерашний день искусства.
— Неужели?
— Тома! — в залу с сердитым лицом вполз Костырин. Голова у него была набычена, как у боксера, которому только что врезали.
— Ну, чего ты? Мы с ним когда-то учились. Наконец-то вспомнила!
— Ты ведешь себя как припадочный… — Сквозь щелястые доски пола звук проходил отлично. — Что с тобой? Говорю с человеком, а ты бесишься. Почему такой озабоченный?
— Никакой не озабоченный. Рыжий над тобой смеется.
— Смеется? Я тебя умоляю… Да он меня глазами ел! Много понимаешь, а еще поэт!
— Издевался…
— Ты абсолютно тронулся. Посмотри на себя. Оброс, как Черномор. Ты же мужчина. И не стыдно сидеть в щели?
— Что ж, прийти и сказать: вот я?..
— Да, прийти. Это по-мужски.
— Значит, каяться?
— Зачем спрашиваешь? Я же для тебя ничего не значу. Спрашивал бы раньше, когда передавал стихи. Теперь беспокойся о близняшках. Соображай, как их прокормить. А меня не трогай. Мы друг другу никто. И вообще меня скоро уволят.