Выбрать главу

— Ох-ох-хо… — вздохнул, вероятно, точь-в-точь как валютчик после обыска. — Ну что, понимаешь, будем делать, дорогой? — передразнил Боба. — Очень нехорошо, понимаешь, получилось.

ДАЧА
1
Костырин сидел в огромной зале. Электрический камин грел его шлепанцы. Барабаня по бедной «Колибри», Васька не услышал скрипа двери.

— Привет, — сказал я.

Васька обернулся, и я едва его узнал: он прибавил пуда полтора, вздел очки, оброс бородой и облысел до самых ушей.

— Не понимаю. — Он поглядел на мой чемодан и этюдник.

— Живу здесь.

— Но мы с женой… — пробормотал он возмущенно и нерешительно.

— Я — наверху.

— Там холодно…

Очевидно, решил, что я подослан Лубянкой.

— Зря зажгли. Этим не согреться. Плиту затопите.

— В кухне темно. А я люблю, когда много света. Долго жил в подвале.

— Вы не художник. На машинке можно и при электричестве…

Я злился, что он меня не вспомнил, хотя я все еще без бороды, усов и даже плеши.

— При электричестве самочувствие плохое. Мрачного и так хватает.

— А как же Достоевский писал при свечах?

— И ничего хорошего… У Достоевского нет гармонии. Кто он — наглец или чокнутый?

Я поднялся в мансарду. Там было холодней, чем думал. Летом тут обычно селилась Вика. Она не любила шататься по окрестностям: не терпела зевак, что, сгрудясь вокруг этюдника, докучают вопросами и советами. Потому писала, глядя из окна, и простужалась тут, на верхотуре, даже летом.

— У, холодина! — сказал я погромче и спустился в залу. Васька, уныло тыча в клавиатуру, изображал отрешенность и сосредоточенность. Мне предстояло выпереть его отсюда. До первых холодов в зале можно работать. Прекрасный отход. Если в поселке еще остались дачники, можно их позвать позировать. Хотелось написать группу. Свободно рассадить модели. Необязательно, чтобы замирали, как в фотоателье. Пусть бы слонялись из угла в угол. Мне нужен воздух между ними, нужно проверить на живых группах, как меняется пространство, если кто-нибудь исчезает или, наоборот, появляется. Плотность пространства — так я это называл. И такую залу оккупировал Васька.

Я прошел на кухню, где ютился зимой, рисуя себя в зеркале, умещаясь в нем со стулом и половиной мольберта. Ни в кухне, ни в зале зеркала не оказалось.

— Жена взяла, — сказал Васька. — А вам что? И вообще, почему вы здесь?

Он уже не притворялся, что работает.

— Потому, что зеркало мое. Кстати, и камин.

— Ничего не знаю. Боб ничего не говорил. Жена приедет — выясняйте.

Мне стало скучно, и я назвал себя.

— Неужели Ленькин брат? Я вас видел, когда вы были маленьким. Правильно, вы тогда все время что-то рисовали… Я Костырин. Василий Костырин. Меня ваш отец хорошо знал.

— Так хорошо, что даже не поручился?

— Помните? — улыбнулся Васька. Улыбка у него была во все лицо, совершенно детская. — Отец у вас славный был. Тогда все боялись.

— А вы?

— Глупый был. Сейчас переменился.

— Сейчас, — не выдержал я, — вы похожи на Сезанна.

— Мне говорили, — ответил он без всякого интереса.

2
Чуть позже, забрав камин и зеркало, а картоны, керамику, медный чайник и прочую ерунду разбросав по зале, я отправился на станцию в закусочную, а когда возвращался, увидел Томку с огромадным букетом. Она стояла возле электрички, обнимая полное собрание гладиолусов, хризантем, георгинов и гвоздик. В тамбуре вагона я заметил бородатого типа, известного графика, и тут же решил, что он и Томка только что живнули. Этот график зарабатывал чудовищные суммы, но его глупость даже превосходила заработки. Как-то в одной кормушке он при мне рассказывал редактрисе:

— Поднимаюсь я рано и до завтрака работаю. Потом завтракаю и снова работаю или читаю книги по искусству. Затем обедаю, а после обеда уже не работаю, а мыслю.

Но вообще-то был дошлый, умел с нужными людьми («нужниками») разводить душевную дружбу. В кормушках я вечно заставал его у телефона. Основательно, как за ресторанный столик, присаживаясь к аппарату, он вел часовые беседы:

— Нет, Тома, нет. Ты себя не бережешь. Ты красивая женщина, и твои близкие не догадываются, как ты устала… Проверяешь давление? Нет, Тома, так нельзя. А Васенька? Ах-ах, как некстати! Может быть, мне провентилировать, насколько с ним серьезно?.. Ах, ну конечно… Но все-таки береги себя. Нам без тебя, Тома, крышка.

И вот она стояла с супербукетом на платформе, а бородач нежно улыбался ей из электрички. И ежу, как говорится, было ясно… Я быстро прошел мимо них, чтобы успеть закрыть дверь в залу. Минут через пять услышал стук каблуков, бурчанье воды (очевидно, Томка ставила цветы в кувшин) и почти тут же ее недовольный голос:

— Где зеркало?

— Рыжий взял.

Видно, Васька забыл мое имя.

— Какой рыжий? И почему ты отдал зеркало?

— Оно его. Он — художник…

— Только этого не хватало.

Томка забарабанила в мою дверь.

— Сию минуту. — Я оттянул задвижку.

— Что за манера запираться? — Она оглядела мои картины. — Господи, вы еще этим занимаетесь? Живопись — вчерашний день искусства.

— Неужели?

— Тома! — в залу с сердитым лицом вполз Костырин. Голова у него была набычена, как у боксера, которому только что врезали.

— Ну, чего ты? Мы с ним когда-то учились. Наконец-то вспомнила!

Костырин увел ее из залы, а я бесшумно поднялся в мансарду.

— Ты ведешь себя как припадочный… — Сквозь щелястые доски пола звук проходил отлично. — Что с тобой? Говорю с человеком, а ты бесишься. Почему такой озабоченный?

— Никакой не озабоченный. Рыжий над тобой смеется.

— Смеется? Я тебя умоляю… Да он меня глазами ел! Много понимаешь, а еще поэт!

— Издевался…

— Ты абсолютно тронулся. Посмотри на себя. Оброс, как Черномор. Ты же мужчина. И не стыдно сидеть в щели?

— Что ж, прийти и сказать: вот я?..

— Да, прийти. Это по-мужски.

— Значит, каяться?

— Зачем спрашиваешь? Я же для тебя ничего не значу. Спрашивал бы раньше, когда передавал стихи. Теперь беспокойся о близняшках. Соображай, как их прокормить. А меня не трогай. Мы друг другу никто. И вообще меня скоро уволят.