Выбрать главу

«Откуда набралась такая огромная сумма?» – спрашивал себя Владимир Онуфриевич, и вся его деятельность последних лет проступала в сознании как что-то смутное и бессмысленное, словно он находился в состоянии какого-то лихорадочного опьянения. Как можно было так беззаботно брать в кассе «товарищества» деньги в счет жалованья, которое оказалось пшиком? Как можно было накупить в долг столько паев? Да что говорить об этом, когда немалые траты в бесчисленных поездках по делам «товарищества» он не заботился оформлять документально и просто записывал расходы на свой личный счет!

Как это могло произойти? Почему? В тысячный раз задавал себе Владимир Онуфриевич эти вопросы. Он понимал, что если не произойдет чуда, а на чудо он больше не надеялся, то ему не выплатить долгов до конца своих дней.

Вскоре, правда, он немного воспрянул духом. Ибо, посоветовавшись с товарищами-юристами, он узнал, что согласно закону кредиторы могут с него вычитывать не больше 2/5 жалованья, а на остаток все-таки можно было жить. «Периодически-непрерывное банкротство», как он выразился в одном из писем брату, уже не казалось ему таким ужасным. Тем более что Софа кое-как была обеспечена: поверенный в их делах в Петербурге, ведя расчеты с кредиторами, выкраивал теперь по двести рублей в месяц и по указанию Владимира Онуфриевича отсылал их Софье Васильевне в Париж. Она не только существовала на эти деньги, но еще пересылала часть в Одессу: Фуфа и ее няня жили у Александра Онуфриевича.

Ну а самому Владимиру много ли было нужно? Зато теперь уж он успокоился! Теперь его не впутаешь ни в какие рискованные предприятия. У него есть любимая наука, есть университет – чего же еще желать ученому?

Но именно в университете подстерегал его самый страшный удар, от которого уже невозможно было оправиться.

4

Брат, как всегда, советовал, не откладывая, взяться за докторскую диссертацию.

Но какая там диссертация, когда, приступив еще даже не к чтению, а только к подготовке лекций, доцент Ковалевский почувствовал, что нужные сведения как-то не укладываются в его голове. Он писал брату, что ему «ужасно трудно» и он не понимает, как удавалось читать в предыдущем году.

«Я внутри себя не имею ни одной научной идеи и просто не знаю, как буду работать [над диссертацией], когда даже лекции не могу составить хорошенько».

Страшный смысл этого признания не сразу дошел до сознания его брата, знавшего, как сильно подвластен Владимир настроению минуты, как часто шарахается из крайности в крайность.

Да и сам Ковалевский полагал, что лекции и научная работа не клеятся только из-за того, что банкротство и все, что с этим связано, неотступно преследуют его:

«Надо взять храбро положение, представить 2/5 жалованья на съедение, а на остальные 720 рублей жить как будет возможно. Если бы только это уже однажды установилось прочно, то и с этим можно бы примириться и засесть за работу», – уговаривал себя Владимир Онуфриевич. Одна мысль особенно терзала его: «Такое безумие, которое обнаружено было мною во всех делах, изданиях, домах, „товариществе“, доказывает какое-то абсолютное повреждение в голове и неспособность здраво обсуждать вещи. А если это приложимо к делам, то приложимо также к науке, а следовательно, и в ней я могу быть так же нелеп, как и во всем остальном».

Как! Крупнейший палеонтолог, основатель направления, на десятилетия определившего развитие науки, пользовавшийся уважением таких светил, как Дарвин и Гексли, Зюсс и Рютимейер, Геккель и Годри, предполагает вдруг, что нелеп как ученый!.. Конечно, само это предположение – верх нелепости. Но что не придет в голову, когда сидишь целыми вечерами над давно изученными книгами, делаешь из них выписки для лекций и чувствуешь, что память отказывается принять выписанное…

Это банкротство пострашнее финансового!

5

Кое-как он дотянул до конца семестра.

На рождественские каникулы мечтал поехать в Одессу: повидаться с дочерью, которая продолжала жить в семье Александра Онуфриевича, с братом, отдохнуть среди любящих и сочувствующих ему людей и ждал дня отъезда, как манны небесной, по собственному его признанию.

Но, когда подошло время ехать, со свойственной ему непоследовательностью вдруг переменил решение. Написал, что дорога ему не по карману, да и надо надписать этикетки к образцам в геологическом музее…

Брат продолжал настаивать на его приезде. И, не понимая до конца страшной перемены, происшедшей во Владимире, словно соль сыпал на раны. Убеждал, что если уж он твердо решил остаться в Москве, то пусть не этикетки надписывает (это с успехом выполнит и его ассистент Павлов), а принимается за диссертацию.

«Никакой ведь особой воодушевленности тут не нужно, – уверял Александр Онуфриевич, – простая казенная работа, как и всякая другая, которую человек может делать даже в тюрьме, а не то что сидящий в своем музее».

Владимир махнул на все рукой и поехал в Одессу.

Фуфа тотчас узнала его и светилась искренним счастьем оттого, что приехал папа. За время разлуки дочь мало выросла, но очень развилась, уже научилась читать, и Владимира Онуфриевича забавляло то трудолюбивое усердие, с каким она тыкала пальчик в каждое печатное слово. В четыре года она легко считала, и он увидел в этом «утешительный» признак, «что она напоминает своими способностями больше Софу, чем меня».

В теплом семейном кругу он немного успокоился, оттаял душой, и, хотя мрачные мысли не могли вдруг исчезнуть, они все же отступили куда-то назад. Он провел в Одессе если не счастливый, то все же благополучный месяц. Но, увы, то был последний благополучный месяц в его жизни…

Вернувшись в Москву и наведя справки о рагозинском деле, он узнал, что, возможно, «судебного преследования вовсе не будет». Но лекции, хотя по настоянию брата он и написал их в Одессе, опять пошли очень плохо. И он не знал, «как сделать это интересней и лучше».

Первая его лекция в начавшемся семестре состоялась в четверг, 20 января, но он с трудом дотянул ее до конца. И на каждую следующую шел, как на жестокую пытку. Затем, сказавшись больным, пропустил две лекции и наконец прочел кое-как о пресмыкающихся триаса, «но скомкал такой хороший предмет» в одну лекцию. Об этом он написал брату 31 января. И видимо, в тот же день принял роковое решение.

Ибо 1 февраля датировано его прощальное, но не отосланное письмо…

Настроение его последующих писем «такое печальное, что ужас», как отозвался Александр Онуфриевич. Однако собственные заботы, большая семья, внезапная болезнь Фуфы, за которую он боялся больше, чем за своих детей, не давали ему постигнуть истинный ужас, в каком обретался смятенный дух Владимира.

Отчаявшись создать что-то путное, он, как за якорь спасения, ухватился за давно опубликованную часть работы о пресноводном меле. Почему бы не защитить ее как докторскую диссертацию? Ведь его исследования «дали возможность приподнять хотя немного ту завесу, которая закрывала до сих пор от глаз геологов состояние, в котором находилась суша в продолжение мелового периода». Это подлинно новаторская работа, а не пустое «переписывание», за какое удостаивались ученых степеней многочисленные синцовы…

Ковалевский поговорил с Богдановым, Усовым и другими товарищами по университету. И они отвечали, что согласно правилам можно защищать любое, хотя бы и давнее, исследование, не фигурировавшее в качестве диссертации. Так что формальных препятствий не было.

Но Владимиру Онуфриевичу хотелось знать, что думают о его работе компетентные геологи, поэтому он обратился с вопросом в Петербург, к Иностранцеву. И вот Ковалевский вскрыл столь важный для него пакет.