В Москве у Ковалевского было много друзей, и он иногда поддавался на их приглашения. Обедал пару раз у Языкова. Бывал у Танеева. У Лермонтовых. Но все нехотя, через силу – вялый и ко всему безразличный. Целые дни проводил он теперь в своей меблированной комнатке, в доме Яковлева по Салтыковскому переулку Тверской части…
Полистав книгу П.В.Сытина «Из истории Московских улиц», нетрудно установить, что Салтыковский переулок теперь называется Дмитровским и что он соединяет Пушкинскую улицу (в прежние времена Большую Дмитровку) с Петровкой (названия не менявшей). Тихий маленький переулочек в самом центре Москвы, между многолюдным Столешниковым и шумным Кузнецким мостом.
Дом статского советника Сергея Петровича Яковлева, в котором располагались меблированные комнаты госпожи Платуновой, можно отыскать в справочниках «Вся Москва», издававшихся в прошлом веке. По данным 1882 года, он значится на левой стороне переулка (если смотреть в сторону Петровки) под номером 9, между домами крестьянки Дарьи Филипповны Яблоковой (номер 7) и Александры Никитичны Бурцевой (номер 11).
Дальше стояла церковь Рождества в Столешниках – от нее давно не осталось следа.
На месте дома крестьянки Яблоковой строится теперь станция метро. Дом Бурцевой тоже не дожил до нашего времени. На его месте стоит другой, хотя и довольно старый. На фасаде его, над парадным входом неизвестные строители аккуратно выложили кирпичом дату: 1889.
Дом, однако, крепкий, аккуратный и выглядит много новее своего соседа, впрочем, тоже вполне добротного, но выстроенного много раньше. Выходит, сосед этот и есть тот самый дом Яковлева, в котором прожил последние, самые безрадостные месяцы своей жизни Владимир Онуфриевич Ковалевский!..
Сейчас в этом трехэтажном доме полиграфический техникум. То и дело хлопает на тугой пружине дверь, по одному, по два или целыми стайками вбирая в свое чрево или выбрасывая из него юрких, веселых, озорных юношей и девушек, не подозревающих о трагедии, почти сто лет назад разыгравшейся здесь.
Тогда первый этаж занимала столовая, в которой госпожа Платунова кормила своих постояльцев. Комнаты же сдавались во втором и третьем этажах.
Внутри теперь все перестроено, но по расположению окон и капитальных стен можно представить себе длинные узкие коридоры под угрюмыми сводами и два ряда одинаковых дверей, за которыми открывались узкие, похожие на гробы клетушки, заставленные стандартной меблировкой: письменный стол, два-три стула, кожаный диван с высокой спинкой и откидывающимися валиками, мрачный платяной шкаф, простые занавески на окне…
В такой вот клетке, метаясь в проходе от окна к двери, и сводил последние счеты с самим собой гениальный и несчастный Владимир Ковалевский.
Особенно тяжело было в первой половине дня. Потом, к вечеру, перенапряженные нервы настолько утомлялись, что наступала апатия, безразличие – своеобразный заменитель покоя, когда можно было с относительным хладнокровием оценивать самого себя.
На последнее, ободряющее, письмо брата он не отвечал больше недели, и тот, видимо, думал, что Владимир засел за научную работу. Увы, он был занят другим: все теми же казнями египетскими над самим собой!..
Наконец 15 апреля он написал ответ.
О том, что снова говорил с профессором Усовым о будущей диссертации. О том, что по настоянию Языкова, чтобы защищать себя в случае суда, взялся за письменное изложение своих отношений к «товариществу». Однако занятие это исторгло из него лишь горестное восклицание: «О, Господи, если бы меня в жизни заставили прежде начатия всяких дел изложить их для себя письменно со всеми pro и contra, как бы это было хорошо».
И снова холодящий ужас от оглядки назад. «Когда я подумаю о длинной цепи безумных поступков в своей жизни, то, право, мороз по коже продирает, и все дурное вытекало одно из другого. Безумное метание по свету, неусидчивость в начатом труде, все это и привело к тому печальному результату, в котором я нахожусь». Письмо кончалось словами: «Прощай, дружок дорогой, скоро напишу еще».
Но больше уж он не написал…
Конечно, у него все было запасено заранее – и стеклянная банка, и бутыль с хлороформом, и кусочки губки, и мешок из эластичной гуттаперчи, края которого стягивались тесемками. Мешок пришлось примерить, чтобы проделать в нем отверстие точно напротив носа. Немало хлопот доставила, вероятно, густая жесткая борода, которую Ковалевский носил в последние годы. Особенно много возни было с тяжелой стеклянной банкой: требовалась уверенность, что она не свалится набок и ее узкое горлышко не выскользнет из отверстия… Все он исполнил спокойно, надежно, без обычной для него суетной торопливости. Так же спокойно он погрузил лицо в бархатистую плоть гуттаперчи. Крепко завязал двойным узлом края тесемки… Ощупью взял банку (ах, если бы она выскользнула из рук и разбилась!), быстро вынул пробку и ввел в отверстие узкое горлышко… Сразу же в нос ударил резкий, удушающий гниловатый и чуть сладковатый запах – именно так (всегда казалось ему) пахнет смертью. Тотчас сперло в груди и заклокотало в горле от сдавливаемого кашля…
Еще не поздно было вскричать: «Нет!»
Еще можно было сорвать страшную маску…
Но он уже переступил черту, возврата назад не было…
Придерживая тяжелую банку, он покорно улегся на диван. Улегся, чтобы больше не встать.
Глава семнадцатая, заключительная
Эпилог
После пятисуточного беспамятства Софья Васильевна медленно приходила в себя. Ее спасла математика.
Несмотря на долгий перерыв в занятиях, несмотря на безденежье и треволнения последних лет, она добилась большого успеха в научной работе.
К сентябрю 1883 года, когда она приехала в Россию, уже был решен вопрос об ее избрании профессором Стокгольмского университета. Начиналась самая блестящая глава в жизни Софьи Ковалевской – прославленной женщины-математика. Глава, принесшая ей новых друзей и новые утраты, новые радости и волнения, подарившая ей новую любовь, хотя, как и прежняя, далеко не счастливую…
В Москве Софья Васильевна сделала все, чтобы навести порядок в делах покойного мужа, чтобы очистить его имя от неоправданных подозрений. На его могиле она установила надгробный камень, на котором начертала эпитафию. У нее было два варианта надписи, один, нравившийся ей больше, неизвестен, а второй гласил:
При тех нравственных мучениях, какие одолевали в последние месяцы Владимира Онуфриевича, «небытие» считали лучшим для него исходом все близкие к нему люди.
Но «небытие» его не означало смерти. Ибо продолжало свое существование классическое научное наследие Владимира Ковалевского.
Ему довелось работать в такой области естествознания, где прошлое пересекается с будущим, где слепые силы мертвой природы приходят в соприкосновение с жизнью и где сама жизнь, восходя к все более сложным и совершенным созданиям, «кульминирует» в современных формах. О том, какое место занимает палеонтология в системе биологических наук, говорит хотя бы то, что количество вымерших видов в сотни раз превышает количество ныне живущих. Древо жизни представлено в современном мире лишь самыми верхними своими побегами и листочками. Не только корни его и ствол, но и большая часть раскидистой кроны погребена под безжалостной толщей времени. Между тем современную жизнь можно понять, лишь хорошо изучив ее историю, то есть воссоздав все могучее древо.
Эту работу и выполнял вместе с другими учеными Владимир Онуфриевич Ковалевский – основатель эволюционной палеонтологии и палеоэкологии, первооткрыватель закона адаптивной и инадаптивной эволюции, обогативший науку многими фундаментальными идеями, значение которых осмыслялось в течение целого столетия и продолжает осмысляться до сих пор.