Обратимся к главке «Про это» со странным названием «Всехние родители». Истоки этого образа мы довольно легко обнаружим в тексте Достоевского – Розанова из «Семейного вопроса в России». Говоря о людях, счастливо и невинно живущих на далекой планете, куда прилетел герой «Сна смешного человека», Достоевский пишет: «У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, и служит единственным источником почти всех грехов человечества. <…> Между ними не было ссор и не было ревности, и они не понимали даже, что это значит. Их дети были детьми всех, потому что все составляли одну семью»[96].
Эта идеальная «всехняя семья» была у Достоевского, естественно, в потустороннем мире. Прославлению семьи, умилению «всехними» детьми там, на небесах – здесь, на Земле поэт противопоставляет проклятье семье; вместо всеобщей любви без ревности – «ревности медведь когтист». Образ этот появился у Маяковского очень скоро после «Про это», в 1924 году в «Юбилейном», которое, как видим, попало в то же самое образное и смысловое пространство.
Проблемы семьи и ревности разрабатываются Розановым в противовес «цепям» буржуазной семьи: «Чувство ревности возникает исключительно из чувства личности, политичности: «если, вообще говоря, общение не замарывает человека, не замарывает жену мое общение с нею и после десяти лет супружества, она невинна», то отчего же в тех условиях и с тою психологией (покой и истинная любовь) общение ее с другими… сколько-нибудь вообще понизит ее достоинство и замарает ее как человека или женщину?»[97].
«Всехние дети» или их земная калька – «всехние родители» – возникли, как мы полагаем, из текста Достоевского. Между тем нельзя оставить без внимания, что комментарий Розанова к Достоевскому вновь египтологический.
Вспомним начало «Про это»: человек, находящийся в комнате, ставшей ему гробом, плывет в мировом пространстве. Сравним это с судьбой Озириса: «После победоносного возвращения из похода в Азию Озирис устроил пир. Сет, явившийся на пир со своими 72 соумышленниками, велел внести роскошно устроенный ящик (очевидно, саркофаг) и заявил, что он будет подарен тому, кому придет впору. Когда очередь дошла до Озириса и он лег на дно ящика (сделанного специально по его мерке), заговорщики захлопнули крышку, залили ее свинцом и бросили в воды Нила. Течением реки ящик прибило к берегу, и растущий там куст вереска охватил его своими ветвями. Верная супруга Озириса – Исида нашла тело мужа, извлекла чудесным образом скрытую в нем жизненную силу и зачала от мертвого Озириса сына»[98].
В дальнейшем «с концом нового царства Озириса связывали с богом Ра (Ра-Озирис) и стали изображать с солнечным диском на голове. В эллинистический период культ Озириса сливается с культом священного быка Аписа в новый сложный образ бога, получивший имя Сераписа (Озириса-Аписа), получает широкую известность за пределами страны»[99].
По-видимому, таков розановский «подтекст» полета Смешного Человека на «звездочку». Тем более что в комментарии к рассказу Достоевского Розанов имеет в виду суммарное божество: «На фиг. 16 мы видим жертвенник… и царственную женщину, приносящую цветы в жертву. И вся она в цветах – то в распустившихся колокольчиках, то в бутонах: «Я и дева, и мать» – как будет у греков их (термин у Гомера) Гера супруга и дева Озириса-Зевса»[100].
В свою очередь, в «Людях лунного света» Розанов еще раз возвращается к образу Озириса, теперь уже в связи и с реальностью Петербурга его времени, и с образами русской поэзии. В главе «Sainte Prostituee» Древнего Египта» пишет: «Неужели имя «Sainte» мы могли бы кинуть толпящимся у нас на Невском «проституткам», – этим чахлым, намазанным, пьяным, скотски ругающимся и хватающим вас за рукав особам?
Ну вот перед человечеством впервые стоят два понятия, два признака: «святая» – это понятие небесного, Божьего; и простой факт, что «всем отдает себя». <…> Что же это такое? <…> Сала, грязи – я не встречал нигде в этих бесчисленных фолиантах, – грязи «сального анекдотца», кое-чего «во вкусе Бокачио». Ничего, ни разу: и между тем сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где и «они» и «оне» с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, «Судии мертвых» – статуе «всегда», как грустно замечает архимандрит Хрисанф в «Истории древних религий».