Выбрать главу

Вы говорите об играх, основанных на обмане, как шахматы или фокусы? Лично вам они на самом деле нравятся?

Я люблю шахматы, но обман в шахматах, как и в искусстве — это лишь часть игры; часть комбинации, часть восхитительных возможностей, иллюзий, перспектив мысли, которые могут быть и ложными перспективами. Я думаю, что хорошая комбинация всегда должна содержать некоторый элемент обмана.

Вы говорили, что занимались фокусами в России, когда были ребенком, а мы помним, что некоторые самые напряженные места ваших книг связаны с воспоминаниями вашего утраченного детства. Каково для вас значение памяти?

В сущности, память сама по себе — это инструмент, один из многих инструментов, которыми пользуется художник; и некоторые воспоминания, пожалуй, скорее интеллектуальные, чем эмоциональнее, очень хрупки и склонны утрачивать вкус реальности, когда романист погружает их в свою книгу, отдает их персонажам.

Вы хотите сказать, что вы утрачиваете ощущение воспоминания, записав его?

Иногда, но это относится только к определенного типа интеллектуальной памяти. Но, например, — о, я не знаю, свежесть цветов, из которых помощник садовника составляет букет в прохладной гостиной нашего загородного дома, когда я сбегаю с рампеткой по лестнице летним днем полувековой давности: такая вещь абсолютно вечна, бессмертна, ей никогда не измениться, сколько бы раз я ни сдавал ее в аренду моим персонажам, она всегда здесь, со мной. Здесь красный песок, белая садовая скамья, черные ели, все, вечная собственность. Я думаю, что все дело в любви: чем больше ты любишь воспоминание, тем оно сильнее и оригинальнее. Думаю, это естественно, что я более страстно привязан к моим давним воспоминаниям, к воспоминаниям детства, чем к более поздним, так что Кембридж в Англии или Кембридж в Новой Англии менее ярки в моей памяти и во мне самом, чем какой-нибудь закоулок в парке нашего загородного имения в России.

Не кажется ли вам, что такая исключительная сила памяти, как у вас, подавляет желание выдумывать в ваших книгах?

Нет, я так не думаю.

Случаи одного и того же рода возникают снова и снова, иногда в слегка отличных формах.

Это зависит от моих персонажей.

Чувствуете ли вы себя все еще русским, прожив столько лет в Америке?

Я действительно чувствую себя русским, и думаю, что мои русские произведения, те романы, стихи и рассказы, которые я написал за эти годы, — это своего рода дань России. Я мог бы определить их как волны и зыбь на воде, вызванные потрясением от исчезновения России моего детства. И недавно я отдал ей дань в англоязычной книге о Пушкине.

Почему вас так страстно волнует Пушкин?

Это началось с перевода, буквального перевода. Мне он показался очень трудным, и чем он казался труднее, тем было увлекательнее. Так что опять дело не столько в том, что мне нравится Пушкин, — конечно, я нежно люблю его, он величайший русский поэт, в этом нет сомнения, — сколько в сочетании увлеченности поиском верного решения задачи и определенного подхода к реальности, к реальности Пушкина, через мои собственные переводы. Собственно, меня очень волнует все русское, и я только что закончил редактирование очень хорошего перевода моего роман «Дар» («The Gift»), который я написал лет тридцать назад. Это самый длинный, по-моему, лучший и самый ностальгический из моих русских романов. В нем изображены приключения, литературные и романтические, молодого русского эмигранта в Берлине, в 20-е годы; но он — это не я. Я стараюсь держать моих персонажей вне пределов моей личности. Только о фоне романа можно сказать, что он содержит некоторые биографические штрихи. И еще одно меня в нем радует: получилось так, что, наверное, мое самое любимое русское стихотворение — то, которое я отдал главному герою этого романа.

Которое вы сами написали?

Которое я написал сам, естественно; а теперь мне интересно, могу ли я прочесть его вам по-русски. Сейчас объясню его: участвуют двое, мальчик и девочка, они стоят на мосту над отраженным закатом, мимо над самой водой скользят ласточки, и мальчик поворачивается к девочке и говорит ей: «Скажи, запомнишь ли ты навсегда этуласточку? — не любую ласточку, не тех ласточек, там, но именно эту, пролетевшую мимо ласточку?» И она говорит: «Конечно, запомню», и оба начинают плакать.

Однажды мы под вечер оба Стояли на старом мосту. Скажи мне, спросил я, до гроба Запомнишь вон ласточку ту? И ты отвечала: еще бы!
И как мы заплакали оба, Как вскрикнула жизнь на лету! До завтра, навеки, до гроба — Однажды на старом мосту…

На каком языке вы думаете?

Я думаю не на каком-либо языке. Я думаю образами. Я не верю, что люди думают на языках. Они не шевелят губами, когда думают. Только неграмотный человек определенной разновидности шевелит губами, когда читает или пережевывает свои мысли. Нет, я думаю образами, и бывает, что русская или английская фраза возникает в пене на гребне мозговой волны, но не более того.

Вы начали писать по-русски, а потом перешли на английский, не так ли?

Да, это был очень сложный переход. Личная моя трагедия, — которая не может и не должна кого-либо касаться — это то, что мне пришлось отказаться от родного языка, от природной речи, от моего богатого, бесконечно богатого и послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка.

Вы написали целую полку книг по-английски, также как и по-русски, И из них широко известна одна «Лолита». Раздражает ли вас то, что вы — мистер «Лолита»?

Нет, я бы так не сказал, потому что «Лолита» — из моих любимиц. Это была самая трудная для меня книга — книга, в которой рассматривалась тема такая чуждая, далекая от моей собственной эмоциональной жизни, что мне доставило особенное удовольствие использовать мой комбинаторный талант, чтобы сделать ее реальной.

Удивил ли вас бешеный успех книги, когда он пришел?

Я был удивлен, что книгу вообще опубликовали.

Были ли у вас какие-нибудь сомнения в том, следует ли «Лолиту» публиковать, учитывая то, о чем она?

Нет, ведь, когда пишешь книгу, в общем имеешь в виду, что она будет опубликована в каком-то отдаленном будущем. Но мне было приятно, что книгу опубликовали.

Каков генезис «Лолиты»?

Она родилась давным-давно, году, должно быть, в 1939-ом, в Париже; первая маленькая пульсация «Лолиты» пробежала во мне в конце 1939-го или, возможно, в начале 1940-го года, в Париже, в то время как меня пригвоздил к постели серьезный приступ межреберной невралгии, это очень болезненный недуг — похожий на баснословное колотье в адамовом боку. Насколько помню, начальный озноб вдохновения был каким-то довольно загадочным образом связан с газетной статейкой, я думаю, из «Paris Soir», об обезьяне в парижском зоопарке, которая после многих месяцев улещивания со стороны ученых, наконец набросала углем первый рисунок, когда-либо исполненный животным, и этот рисунок, переведенный на бумагу, изображал решетку клетки, в которой бедный зверь был заключен.