Выбрать главу

А вот в романе «Царство Агамемнона» уже не раз упоминаемое в прозе Шарова переселение души вдруг впервые получает чрезвычайно обстоятельное и, я бы даже сказал, убедительное описание. Возможно, не только в прозе, но и в мире Владимира Шарова не было перегородок между материальным и идеальным.

Может быть, Володе действительно был открыт доступ к чему-то утаенному от нас. Он, как и Гоголь из шаровского «Возвращения в Египет», похоже, знал, что существует «правда иная… не человеческого – Божественного разумения, из той сферы, куда обыкновенному смертному вход заказан»5. Думаю, что в эту сторону Шаров всегда и смотрел. Когда у Володи начались неприятности со здоровьем, я невольно вспомнил еще один сюжет – братьев Стругацких, давший жизнь фильму Сокурова «Дни затмения». По некоторым свидетельствам, человек, случайно или целенаправленно зашедший в закрытые, опасные для человека области знания, может получать откровенные предостережения. В чем они могут выражаться? Например, в удивительных совпадениях, нарушающих привычную статистику и теорию вероятности.

И теперь, в связи с этим, два слова совсем всерьез. Володя рассказывал (и наверняка не нам одним), что когда он писал «До и во время», ему была нужна еврейская фамилия для заведующего отделением психиатрической клиники; объединив две фамилии, Володя назвал своего персонажа Кронфельдом. Уже потом, после выхода романа, листая что-то вроде энциклопедического словаря, Володя вдруг решил посмотреть, были ли в истории реальные Кронфельды и если да, то сколько. Оказалось, что Кронфельд был один, он был психиатр и работал как раз там, куда его определил Володя, только несколькими десятилетиями раньше. Ну что тут можно еще добавить? (Пожалуй, вот что: открыв после рассказа Володи интернет, я обнаружил, что Кронфельд, тень которого он потревожил, совсем непрост – немецкий еврей, он еще в преддверии Второй мировой поставил психиатрический диагноз Гитлеру, а затем эмигрировал в СССР.)

Н. Иванова говорила о книгах Шарова как о «литературе нашей общей травмы» (имея в виду в первую очередь революцию, Гражданскую войну и все, что за этим последовало), Шаров же самой большой травмой российской истории называл раскол (начало особого российского пути, как известно, он видел в учении монаха Филофея), но дело, конечно, не замыкается границами отечественной истории, да и вообще новозаветными временами. Давайте вслед за Владимиром Шаровым определим характер этой травмы и время ее нанесения. Это родовая травма, полученная при рождении человечества, за ней стоят первородный грех и изгнание человека из рая. В одном из романов Шарова кто-то совершенно проходной, кажется даже без имени, рассматривает всю историю человечества – от самого начала и до конца – как историю возвращения блудного сына. Собственно, про это Шаров и пишет. Отсюда и Федоров с его идеей возвращения (так сказать, своими силами) потерянного Рая, и шаровский Скрябин, видящий своим предназначением возвращение мира в первозданную неразделенность; грандиозной (и в то же время саркастической) картиной обретения человеческим родом вечной жизни заканчивается «Воскрешение Лазаря».

При всей фантасмагоричности творимого им художественного мира Шаров – предельно серьезный художник, его занимает только самое главное: участь человека, удел человечества и пути спасения. Ничего серьезней не может быть. И – еще раз – дело не ограничивается историософией. Если открыть сборник стихотворений Владимира Шарова, написанных более тридцати лет назад, еще до всякой прозы, то там вообще нет никакой истории, нет и практически никаких реалий человеческой цивилизации, есть только бедные, голые пейзажи. Но только эти пейзажи насквозь метафизичны! Поэта Шарова интересуют только первосущности: вода и твердь (за которыми проглядывают время и пространство), живое и неживое, человек и Бог.

Что касается отношений самого Шарова с Богом, то эта тема нами никогда не обсуждалась. Сам Володя не раз подчеркивал, что он не является христианином, но при этом добавлял, что очень хорошо знает христианство (в отличие от многих его критиков, предъявлявших ему обвинения в кощунстве). Думаю, что личные отношения с Богом («когда есть только ты и Он»), названные им в «Воскрешении Лазаря» третьей площадкой истории, у него не просто были, а, как и у многих его героев, во многом составляли его суть. Думаю, что ему, ценящему в жизни только частное (не распространяющееся дальше собственно семьи и рода как семьи в широком смысле; для Шарова было характерно противопоставление рода и народа), было невозможно находиться в рамках традиционных конфессий, он прямо говорил, что не верит в возможность спасения коллективом. (При этом его внеконфессиональность имела, если так можно выразиться, уважительный характер по отношению к людям, находящимся внутри конфессии.) Смешно, конечно, но из‐за того, что я знаю, как часто он приводил пример народного отношения к Петру Первому из‐за принудительного брадобрития (разворачивающего образ бритого от Всевышнего к Сатане), мне почему-то кажется, что и его непременную бороду можно воспринимать ровно в этом же контексте. Он ясно видел свет и чистоту, да, собственно, он сам его и излучал. Скажу больше, в нем и самом было что-то от христианского святого, но там, где святой приникал к ранам страждущего, Володя шел в Народный архив, в «Мемориал» – читал, а потом писал о судьбах тех, кто оказался под колесами Истории. Его романы – это не только «жизнь идей»; Шаров свидетельствует о тысячах сломанных жизней, об ушедших, не оставив следа. Подобно Данте, он идет и идет кругами советского ада; нетрудно догадаться, кто, сам того не подозревая, стал его Вергилием – это Андрей Платонов, чью оптику Шаров раз и навсегда усвоил, еще в школе прочитав «Котлован».

вернуться

5

Шаров В. Возвращение в Египет: Роман в письмах. М.: АСТ, 2013. С. 112.