Вероятно, и для социальных наук будут найдены тоже какие-нибудь общие основы. Отчасти они уже и существуют: в понятии организма общественного, в общепринятом представлении его развития, в сознании неизбежного существования так называемых реальных сил общества (собственность, государь (хотя бы президент, дож и т. п.) с войском и чиновниками, капитал, труд, религия, наука, искусство). Дерзаю даже снова настаивать на том, что мы, русские, если только у нас водворится более твердый, менее противу нынешнего подвижный социальный строй, будем иметь скорее всех других народов возможность дать и более противу прежнего сознательную постановку будущей социологии.
И социологические, и психологические, столь тесно связанные с ними, истины могут стать, я полагаю, столь же точными, как и физические.
И тогда и они сделаются для всех общими, одними. Разница тогда между нациями будет только в возможности практического их приложения. Более по-европейски образованные нации тогда уже не в силах будут самовольно, без Помощи завоевания, их в недрах своих приложить. Новому успеху рационализма научного будет сопротивляться у них рационализм общественный (индивидуализм, закоренелые привычки личной свободы, личного плохого рассуждения и т. д.). Воля большинства будет противиться ясному разуму немногих, постигших научную необходимость новых оттенков теократии, сословности, монархизма, аристократизма и порабощения.
Те же нации (славяне, например, или азиатцы), которые еще уберегут себя несколько к тому времени от нынешнего передового европеизма, могут еще надеяться на подобное практическое приложение общих начал – прикрепленного неравенства, неравноправности, малоподвижности, духовного подчинения и т. д.
Что русские на этом поприще (социологическом и связанном с ним столь тесно психологическом) могут сделать еще многое – это весьма вероятно. Им еще есть время захватить движение на этом пути в свои руки. Они еще могут увенчать этим здание всемирной науки.
Дальше относительно общих основ в отдельных науках, вероятно, нечего будет делать.
Что касается до каких-нибудь все более и более высоких обобщений, то как бы эти высшие обобщения ни были новы и широки, они все-таки предыдущих, низших и теснейших не уничтожат, если эти последние были в своей сфере удовлетворительными. Например, если бы даже химия доказала, наконец, наверное то, что у иных существует теперь как предположение (гипотеза Проута), именно, что все тела суть превращения одного и того же водорода (вода Фалеса, см: «Мир как целое» г. Страхова, стр. 484–485), то ни кислород, ни азот, ни золото, ни серебро от этого не утратили бы тех частных свойств своих, которые за ними признала наука до этого открытия. Процесс горения не перестал бы происходить оттого, что кислород бы явился одним из превращений водорода; золото, ставши другой формой водорода, вероятно, не сделалось бы синим и мягким. Практические последствия для жизни, конечно, могли бы быть неисчислимые от подобной новости. (Да и то, если бы Незримая рука, нами правящая, не воспротивилась бы этому, большей частью, непрямыми, побочными средствами.)
Но известная нам теория кислорода сама не изменилась бы, точно так, как не изменились основы крупной, описательной анатомии, после открытий анатомии более глубокой и общей: целлюлярной или гистологической (микроскопической).
Наука, как и всё, едва ли на этой земле безгранична; самые успехи ее (до сих пор, по крайней мере, было так) кладут ей непреодолимые пределы сзади на пути ее. В этом смысле нельзя возвращаться. Нечего открывать открытое. Нечего объяснять хорошо объясненное. Можно только популяризировать его. Есть предел сзади', вероятно, и впереди есть пределы; есть вещи, которых мы никогда с полной научной точностью не поймем (и тем лучше!).