Выбрать главу

Эти двое варягов — отец и сын — стали первыми известными на Руси мучениками за веру. Летописец не знал их имен; речь варяга, обращенная к толпе, также сочинена им, но общий ее смысл передан, несомненно, верно. Место их погребения осталось неизвестным, однако на месте гибели, «на крови» мучеников, впоследствии была поставлена князем Владимиром церковь Пресвятой Богородицы — знаменитая Десятинная церковь, главный храм Киевской Руси конца X — начала XI века. Видимо, именно среди клира этой церкви и было записано сказание о варягах — одно из ранних дошедших до нас сочинений древнекиевской поры.

В 1908 году, во время археологических раскопок близ южной апсиды Десятинной церкви, были открыты остатки деревянного сооружения — сруб, сложенный из сосновых бревен размером 5,5x5,5 метра. Полагают, что это строение и есть тот самый двор варяга, который был разрушен киевлянами в 983 году, хотя доказать это сейчас, конечно, невозможно{157}.

Сказание о мученической смерти варягов-христиан читается не только в летописи, но и в так называемом Прологе — сборнике кратких житий святых, расположенных по дням празднования{158}. Проложный текст содержит ценнейшие подробности, отсутствующие в летописи. Во-первых, указан день памяти святым (очевидно, день их мученической кончины) — 12 июля. Во-вторых, названо имя сына варяга — Иоанн. По-видимому, составитель Пролога пользовался летописью. Но есть основания полагать, что в его распоряжении находилась более ранняя редакция летописного текста, чем те, которые дошли до нас. Кроме того, в Проложном сказании использован и иной источник — вероятнее всего, это краткая запись о мученической кончине святых; она-то и содержала календарную дату и имя одного из страдальцев. Так мы узнаем дату кровавого события (12 июля 983 года), а вместе с тем — и приблизительную дату возвращения Владимира в Киев из ятвяжского похода — начало июля того же года.

В более поздней церковной традиции (не ранее XVII века) появляется и имя отца варяга — Феодор; но вот источник этого добавления неизвестен. (Во всех древних Прологах под 12 июля читается память «святых мучеников Варяга и сына его Ивана (Иоанна)»{159}.)

Христианская Русь высоко чтила память своих первых мучеников. Первыми «гражданами Русского мира» назвал их в XIII веке епископ Владимиро-Суздальский Симон, один из составителей Патерика Киево-Печерского монастыря{160}.

Летопись не упоминает имени Владимира в рассказе о драматических событиях в Киеве в 983 году. Роковое решение принимали «старцы градские» и «бояре» — обычные соучастники всех начинаний киевского князя. Владимир остался как бы в стороне. Но мы знаем, что именно князь исполнял в языческом обществе верховные жреческие функции. Все происшедшее напрямую касалось его. Более того, вызов варяга-христианина должен был принять на себя он сам, ибо именно он водрузил на холме тех идолов, которые подверглись теперь насмешкам и оскорблению.

Можно с уверенностью сказать, что смерть варягов произвела сильное впечатление на князя. Он, конечно, знал старшего из них, как знал всех знатных и именитых киевлян своего времени — воинов или купцов. Но не сама по себе смерть знакомого ему человека поразила его — сколько таких смертей видел он на своем недолгом еще веку, сколькие были убиты им самим или по его приказанию. В тот жестокий век смерть вообще представлялась обыденным явлением — слишком мало ценилась сама человеческая жизнь. Дело в другом. В представлении людей того времени кровавая развязка вовсе не означала торжества деревянных богов над Христом. Скорее наоборот. Ведь сами боги избрали младенца Иоанна себе в жертву. Но жертва не была принесена, и, следовательно, идолы остались ни с чем. Кажущиеся наивными слова варяга («Если боги это, то пусть пошлют одного из своих и возьмут сына моего. А вам что за дело?») вряд ли представлялись такими уж наивными киевлянам. Многим они должны были по крайней мере запасть в душу.

Конечно, смерть варягов сама по себе не могла пошатнуть устоев старой веры. Но отец и сын приняли ее с такой решимостью, с такой уверенностью в своей правоте, в том, что, умирая, они приобщаются к Христу и «принимают венец небесный со святыми мучениками и праведниками» (слова летописца), что это не могло не вызвать замешательства среди их убийц. На стороне их врагов было оружие, у них же — только слово, исполненное и укоризной, и насмешкой, но главное — верой, непоколебимой верой в христианского Бога. И эта вера в конечном счете пересиливала все остальное — в том числе могущество и власть самого князя Владимира, все блага этой, земной, жизни, которыми князь так дорожил и которыми пользовался с такой ненасытностью.

Прежде христианство должно было казаться Владимиру лишь тягостной и унылой религией чужаков и слабых, по преимуществу женщин. (Христианство исповедовала его бабка Ольга, его невестка, а затем жена грекиня, может быть, кто-то из других его жен — болгарыня или чехини.) Но теперь он по-другому увидел христианство — в его героической ипостаси — как религию прежде всего сильных людей, способных к самопожертвованию во имя высокой идеи. В душу князя было заронено сомнение: кто знает, может, за этой верой действительно стояло что-то, раз оно давало такую стойкость и такое мужество?

А князь Владимир не был глух к слову, произнесенному другим. Это качество во многом стало определяющим в его жизни.

Добившийся колоссальной власти, получивший еще в юности от жизни все, что та могла дать, не остановившийся ни перед чем в достижении своих целей, он должен был искать если и не оправдания, то по крайней мере объяснения и обоснования своей власти, столь непростым путем доставшейся ему. Старые божества переставали удовлетворять его. Он стремился подняться над окружающим его обыденным миром, вырваться из той нерасчлененной, первобытной слитности с ним, которая была свойственна языческому мироощущению, — но старые боги, даже обновленные им, сковывали его и не желали выпускать из своих объятий.