Через час стали собираться актеры…
…Спускали цветные фонари, перевязывали веревку. „Всеволод Эмильевич просил, чтобы они не вертелись“.
Скоро пришли Вы. Актеры оделись. Замелькали по сцене.
Красное платье. Аксюша?
Платье в цветах. Улита? Гурмыжская?
Засеменил ножками (знакомая походка) Ильинский.
Вы показывали ему, как бросать шарами в кегли.
Часа в два, кажется, начали.
„Лес“.
Тридцать три эпизода.
Часть первая.
Пробежал молебен.
И потом (так потреплются всякие язычки): „Как в Малом театре“. — „Явное поправение“. — „Настоящий академизм“. — „Ага“. — „Кресло!“ — „Стол!“ — „Карты!“ — „И Бодаев с бородой!!!“ — „Натурализм!!!“.
Только нет…
(Рыбка у Счастливцева хорошо поблескивает, и хорошо Несчастливцев над рекой рукой вдаль декламирует, и хорошо спят под одним плащом.) Может, Несчастливцева можно играть и лучше. Вы бы, наверное, играли хорошо.
Ильинский не очень старается. Ему играть, как рыбе в воде. Зато старается Б. Е. Захава. Но кто бы не стал стараться, если бы попал из монастырской келейки на эту громадину и в эту вышину…
…Больше всего в первой части меня захватил эпизод на качелях (Петр и Аксюша).
Сколько режиссеров „трогательно“, „наивно“, „чисто“, „обаятельно“, обязательно „полутонно“ (как еще?) делали эти любовные сцены Островского.
А у Вас проще простого.
В МХТ или в Студии провозились бы с одним общением месяца два, да два месяца с задачами (какие у него, да какие у нее); да еще месяца два проискали зерно, потом посадили бы их (рабов божьих и „системы“) на скамеечку и заставили бы „страдать“…
…А у Вас ничего этого нет.
И просто.
Летит Аксюша в красном платье.
За ней Петр летит.
И на лету друг другу любовные речи говорят.
Если нет выхода, остановятся, а чуть забрезжился выход, снова полетели. А вот сейчас Аксюша выхода не видит, а Петру погрезилось буйное, и летит один Петр, и раскачивается все сильнее. И „дух“ у меня занимает от радости, от такого режиссерского мастерства.
Так доходит страдание без страдания…
…(Что же это с язычками станет?)
„Натурализм“? „Академизм“? Кино?
Или просто: гениальный Мастер…
…Я сошел вниз. Было около восьми вечера. Дед по-прежнему сидел у парового отопления. Мы покурили с дедом. В казино уже стала собираться „публика“. Я подождал Вас на улице, пока Вы выйдете из театра.
(Вспомнил детские годы, как дожидался по часам на морозе Мартини, Смурского, Двинского, Аркадьева.)
Вы вышли вместе с женой. Я пошел позади. Думал, Вы домой. Но Вы зашли в какой-то дом.
А я сломя голову побежал в общежитие Вхутемаса к своей жене (у Вас Зинаида, у меня Еликонида) рассказать о „Лесе“.
Трамваи развозили обывателей по академическим театрам. Один обыватель почтенной наружности рассказывал другой обывательнице такой же наружности: „А ты знаешь, у этого, как его, у Мерехольда, „Лес“, говорят, идет совсем, как в Малом театре. Перебесился“.
На что обывательница посмотрела неопределенно и сказала: „Гм!“…
„Лес, братец!..“
Совершенно ясно: письмо продиктовано желанием наладить отношения с режиссером. Но — и стремлением выразить собственный взгляд на искусство. Прежде всего на классику. То, что Пушкин, Гоголь, Островский живы и нужны людям — в этом Яхонтов никогда не сомневался. Но как на сцене проложить путь от них к сегодняшнему дню — это проблема. Мейерхольд в «Лесе» ее решил — спасибо ему!
Отношение к русской классике у Яхонтова было целостным и стойким. С первых шагов в искусстве в нем жило желание соединить общественные цели и высокую культуру, классику и современность, Маяковского и Пушкина. Он как начал в 1917 году со статьи о том, что важно сохранить русскую культуру, так и продолжал твердить это всю жизнь.
В этом смысле он был близок Станиславскому, который упрямо, не уставая, повторял, что «предстоит вновь творить все разрушенное» и «гражданский долг громадной важности — сохранить все лучшее».
Именно так свой гражданский долг Яхонтов и ощущал.
Через несколько месяцев после письма о «Лесе» он решился на второй показ Мейерхольду.
Известно, что на актерскую индивидуальность Мейерхольд смотрел прежде всего с точки зрения возможности ее использования в данный момент. Просто «за талант» в этот театр не брали. «Испорченный школой Станиславского и Вахтангова» актер был не нужен Мейерхольду в 1922 году, но через два года «испорченность» уже не показалась безнадежной, и на первый план выступили иные, привлекательные качества. Отмечено, что мейерхольдовские требования к актеру в этот период стали «эластичнее».