Выбрать главу

Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягиваясь в ленту, и наконец овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мог родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода.

Совсем стемнело, когда пришел отец шести сыновей – колхозный бригадир, молодой мужчина в вылинявшей и выгоревшей гимнастерке.

Он повел нас на ночлег.

В избе, куда мы пришли, было еще темнее, чем на улице. Однако темнота не могла скрыть того, что горница прибрана плохо, на столе возвышается гора свеженарубленной махорки и хозяин, округлобородый старик, сгребает махорку в фанерный ящик. Тут же на столе валялось множество листочков от численника, предназначенных на цигарки.

Керосиновая лампа трепетно осветила горницу, и мы увидели, что у старика красные слезящиеся глаза и до черноты закоптелые пальцы.

Старая женщина, вздувшая огонь, оглядела нас всех и остановила на мне странный, долгий, вопросительный взгляд. Потом она вышла, но тут же вернулась, начала хлопотать с самоваром, а я то и дело ловил на себе ее взгляды, от которых становилось жутко. Сначала во взгляде ее был немой вопрос, потом почти мольба, потом осталась одна лишь боль. Тогда я осмелился, спросил ее, почему она на меня смотрит, может, где-нибудь видела раньше?

– Думала, сын вернулся, да поначалу не открываешься. Сын у меня был – две капли с тобой. Тринадцать лет жду. Бумаг похоронных не было – значит, прийти должен.

– Полно пустое говорить, – грубовато оборвал ее муж-старик. – Кому прийти, все давно пришли.

Женщина вышла.

Старик снял со стены фотографию и дал нам.

– Правда, схож ты на нашего Леньку, я и то усомнился.

На фотографии был молодой, круглолицый парень, русый, здоровенный, курносый. Я, признаться, не нашел в нем большого сходства с собой, но матери виднее – значит, что-то было.

Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.

Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек – тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг этой ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.

У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат таволги. Ее белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.

Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною метра полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было.

Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.

По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо опускались на хрустальную воду.

Текущий по овражку, переливающийся ручей был зеленый, но я уж видел, представлял, как ярко сверкает и блестит он при утреннем солнце.

Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство.

Еще бежать и бежать этому ручейку, пока образуется первый бочажок и появится новое понятие – глубина.

Еще не скоро разольется он чистой гладью, в которой отразились бы и прибрежный лес, и облака, и само солнце, а ночью – синие звезды.

Еще не скоро сможет похвалиться этот ручеек-младенец тяжелым всплеском рыбины, рождающим на утренней воде багряные круги волн.

Но вот уж и девушка, разгоряченная ходьбой, умылась в реке, вот уж подошла к ней женщина и унесла на коромысле два ведра прозрачной воды; вот уж метнулась от всплеска бойкая стая окуней, и удильщик забросил к осоке свою немудреную снасть.

Деревни и села задымились по берегу реки (их не было бы здесь, если бы не она), зазвенели косы в прибрежных лугах. В сенокос парни, по древнему порядку, сбрасывают девушек прямо в платьях в теплую полдневную воду.

Вот уж и первый мост через Ворщу. С моста сыплется в реку разный мусор, и поэтому, поднявшись из глубин, ходят там, кормятся осторожные голавли.

Появились названия: Долгий омут, Барский омут, Черный омут. Здесь река и втекла в мое детство, чтобы стать едва ли не главным в биографии. Ничто не влияет так сильно и так решительно на формирование детской психологии, как река, протекающая поблизости. Первый друг, первая игрушка, первая сказка – все это она, река. Не велика, не знаменита Ворща. Мало связано с ней легенд. Но неужели это так уж плохо, что никогда и никто не утопился в реке? Для славы нам нужно, чтобы бросали в воду царевен, чтобы обманутые красавицы прыгали с крутых берегов. Мы почитаем кровожадного и бесполезного орла и равнодушны к какой-нибудь там овсяночке, или пеночке, или мухоловке, спасающей наши сады и наши леса.

И вот уж сама кровожадность орла, сама его жестокость ставятся ему в достоинство, воспеваются в стихах, песнях и в поэмах. А между тем еще Салтыков-Щедрин предупреждал, говоря, что орел – птица прежде всего хищная. К голосу классика можно было бы и прислушаться.

Что ж, трудолюбивая овсяночка, разве мы хвалим ее за то, что, крохотная, она уничтожает пуды всевозможной нечисти, или разве мы жалеем ее, когда настигнет, убьет, растерзает хищная птица?

Вот и Ворща моя трудится неустанно за веком век, принося радость и пользу людям. А главная радость от нее детишкам. Как птица-овсяночка, не поражает Ворща своим величием. Ольха да кувшинки, перламутровые ракушки да пескари, ветлы да черная глубина омутов. А то еще осыпаются на воду белые черемуховые лепестки, медленно уплывая вниз по течению.

Я еще помню, как можно было голыми руками наловить в Ворще корзину рыбы. Великое множество водилось здесь голавлей, окуней, ершей, плотвы, гольцов, ельцов, пескарей, язей и иной рыбешки.

На моей же памяти завелась в Ворще щука. Где-то в низовьях (кажется, под Шаплыгином) нарушилась мельничная плотина, и в водополку, по большой воде, пожаловали первые гостьи – пошли по деревням недобрые слухи. Однако долгое время воочию никто ничего не видел. Наконец сосед Костя, постарше меня лет на пять, пригласил вынимать вершу. Дело было под Бродовской Лавой. Приподнял он вершу над водой, и затрепыхалось, забилось в ней о мокрые прутья, грозя разворотить и вырваться. Костя закричал не своим голосом: «Нали… Гола… Щука!» Потом мы внимательно разглядывали на траве впервые увиденное зубастое отродье.