Все эти многочисленные издательские затеи, сопровождавшиеся неизбежными сварами и кознями, давали писателям-модернистам, прежде всего молодым, возможность выбора. Ходасевич, который был вхож в дом Соколова с 1902 года, воспользовался им так: как критик он в течение 1905 года (начиная с третьего номера) печатался в «Искусстве», в первой половине 1906-го — в «Золотом руне», а затем в «Перевале». Другими словами, он перемещался вслед за Соколовым — вплоть до разрыва с ним, произошедшего в 1909 году из-за каких-то денежных дел, связанных с переводами для издательства «Брокгауз». Как поэт, он дебютировал в третьем выпуске «Грифа» (1905), а затем публиковался в «Перевале» и разных случайных изданиях — как символистских (альманах «Корабли»), так и нейтральных (журнал «Образование»). Первая книга Ходасевича «Молодость» (1908) увидела свет именно под грифом «Грифа».
Из юношеских рецензий Ходасевича наиболее интересны две, посвященные книгам Бальмонта, и еще три отзыва на сборники издательства «Знание».
Для поколения, к которому принадлежал Ходасевич, имя Бальмонта было окружено ореолом. И пусть к 1905 году бальмонтовская поэзия уже начала терять даже те достоинства, которые у нее в самом деле были, — прежде всего свой капризно-экзотический лиризм, — молодым поклонникам по-прежнему казалось, что мэтр пишет все лучше и лучше: таков был гипноз славы. В рецензии на книгу «Литургия красоты» (Искусство. 1905. № 4–6) Ходасевич так характеризует новые бальмонтовские дерзания:
«Здесь нет уже отдельных звуков плача, отрывистых приступов больного отчаяния, нет восхитительной озаренности „восторгов и падений“ — и снова печали, и снова грустной задумчивости. <…> Здесь все эти основные мотивы поэзии Бальмонта, раньше то приходившие, то вновь удалявшиеся, сливаются в изумительную по стройности симфонию»[105].
В письме Александру Брюсову от 26 июня 1905 года Ходасевич прямо признается, что полемизирует в этой рецензии с его старшим братом. В самом деле: Брюсов, рецензируя «Литургию красоты», отмечает, что «никогда преувеличенно опьяненные гимны Бальмонта и его несколько риторические проклятия не достигнут той художественной красоты, как его грустные признания и тихие жалобы». Ходасевич отвергает эти попытки «ограничить» любимого поэта. Он все еще восхищается Брюсовым, но Бальмонт, как стихийный лирик, соответствующий романтическому стереотипу, для него стоит на первом месте.
Год-другой спустя станет очевидно, что с поэзией Бальмонта происходит «что-то не то». Книги поэта, написанные по мотивам русского фольклора («Жар-птица» и др.), вызвали саркастическую реакцию его прежних «братьев», прежде всего Брюсова. Валерий Яковлевич вынес суровый и — надо признать — справедливый приговор: Бальмонт «сделал худшее, что можно сделать с народной поэзией: подправил, прикрасил ее согласно с требованиями своего вкуса»[106], нарядив Илью Муромца и других богатырей в «сюртук декадента». И именно Ходасевич (под псевдонимом Георгий Р-н) на страницах харьковской газеты «Южный край» (23 декабря 1907 года) встал на защиту Бальмонта — правда, защита эта очень своеобразна:
«Никогда Бальмонт не останавливался на половине пути, и быть не цельным, идти не до конца — было для него самым страшным. <…> Предположим, — Валерий Брюсов обратился бы, как Бальмонт, к народному русскому эпосу. Конечно, он решил бы свою задачу чисто литературно, — и мы бы получили ряд блестящих подделок, стилизаций, где собственное лицо Брюсова сказалось бы в выборе мотивов, в том, что именно более всего привлекло его внимание в подлинном народном творчестве.
Бальмонт поступил иначе. С чисто бальмонтовской внезапностью он решил: народ — солнечность, я — солнечность, народ — как я, и я, как народ, народ и я — величины одного порядка, одного наименования, и соединением, синтезом народного творчества и моего будет простое сложение — плюс. Стал складывать яблоки с апельсинами только потому, что и те и другие — круглые. И вот, пользуясь такой аргументацией и всего более боясь остановок на половине пути, он стал громоздить глыбу на глыбу, обломок на обломок, не сравнивая, не пригоняя друг к другу, а глыбы падали и падали, падая, разбивались, — и Бальмонт уже стоял среди груды камешков, рассыпавшихся вокруг него, — а он все больше неистовствовал, все строил и ронял. После „Злых чар“, где он еще как-то удерживался на ногах, — „Жар-птица“, где Бальмонт почти раздавлен непосильной тяжестью своего труда.