— Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела вам передать, а фамилии не сказала.
Так мы помирились, — а знакомы всё не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились»[150].
Если одни сплетники приписывали Ходасевичу злостное супружеское тиранство, то другие утверждали, будто Маковского привлекла не столько красота Марины, сколько ее состояние. Так или иначе, Сергей Константинович и Марина Эрастовна прожили вместе около десяти лет и расстались в годы Гражданской войны (жизнь им обоим выпала долгая: Марина умерла в 1973 году). Обвенчались они в 1911 году, уже после заочного увлечения Papa Масо романтической «испанкой» Черубиной де Габриак. По законам православной церкви основанием для развода была, как правило, супружеская измена и право на немедленный второй брак приобретал лишь тот из супругов, который в измене не был виновен. Но Владислав венчаться ни с кем в то время не собирался, да и потом он был католиком, а католическая церковь развода в принципе не допускает. И он признался в романе с некой «Настенькой». Всю историю выдумал по просьбе друга Муни. Имя героини он взял из «Белых ночей» Достоевского.
В итоге брак был расторгнут «согласно отношения Московской консистории от 20 декабря 1910 года»[151]. Вступить в новый брак по православному обряду Ходасевичу разрешалось лишь три года спустя. С точки же зрения католической церкви, к которой он принадлежал, Владислав Ходасевич до конца жизни оставался супругом Марины Рындиной.
Молодой Ходасевич производил на окружающих впечатление человека незаурядного: всё свидетельствует об этом. Может быть, временами его заслонял более яркий Муни. Но не случайно высокомерный мэтр Брюсов считал Ходасевича достойным собеседником, а Андрей Белый на равных дружил с ним. Юноша, который жил во взвинченной атмосфере символистской Москвы и вместе с другими «в полночные споры всю мальчишечью вкладывал прыть», в то же время умел быть жестким и насмешливым. Он явно выделялся из массы молодых поэтов-символистов (условно говоря, «Койранских»), часами сидевших в кофейне «У Грека». Его рецензии тоже несут печать ранней зрелости: общие для эпохи суждения и оценки высказаны не по-юношески четко и дельно. Можно было ожидать, что из него получится умный и высокопрофессиональный литератор. Но ничто в 1904–1907 годах не позволяло предсказать, что из Ходасевича выйдет великий поэт. Точнее, почти ничто.
Стихи могут быть слабы по-разному. Порой в неумелой юношеской писанине проскальзывают яркие строки, строфы, образы — свидетельства силы, с которой сам автор еще не умеет толком совладать. Но стихи Ходасевича 1904–1905 годов даже не таковы. В них в буквальном смысле слова «нет живого места». Клише, унаследованные от надсоновской эпохи, сочетаются с символистскими клише, и во всем — вялость и необязательность.
Это относится и к тем трем стихотворениям, которые были напечатаны в третьем «Грифе». Сам Ходасевич так рассказывал об этой публикации: «В самом начале 1905 г. я прочитал ему (С. А. Соколову-Кречетову. — В. Ш.) три стихотворения. К удивлению моему (и великой, конечно, гордости), он сам предложил их напечатать. <…> Я навсегда остался благодарен С. А. Соколову, но думаю, что в ту минуту он был слишком снисходителен: стихи до того плохи, что и по сию пору мне неприятно о них вспоминать»[152]. В самом деле, едва ли пера Ходасевича достойны эти строки:
Среди трех стихотворений, напечатанных в «Грифе», одно несколько превосходит другие энергией и лирическим «звоном»:
Но эти скромные достоинства обесцениваются до крайности нелепым сюжетом стихотворения: лирический герой «безумно» бежит по городу с зажженным факелом, а затем топится в реке.
Пожалуй, из всех юношеских стихотворений настоящее дарование ощущается лишь в последних строках процитированного выше послания к Александру Брюсову:
151
Цит. по: