Кормилица Елена Кузина на долгие годы осталась нянькой Владислава. Ее собственный ребенок вскоре умер в воспитательном доме. А воспитанник подарил ей, как и своим родителям, бессмертие. Стихотворение, посвященное кормилице, набросанное в 1917-м и завершенное в 1922 году, — один из прославленных шедевров Ходасевича:
Само наличие русской няньки было для Ходасевича символичным. «Измена» Польше была травмой, которую надо было как-то пережить, но и «мучительное право» быть русским поэтом (или просто — быть русским) не подразумевалось само собой. Молодой Ходасевич приобретал это право, прежде всего в собственных глазах, через самоуподобление Пушкину (ведь и молодой Мандельштам щеголял «пушкинскими» бакенбардами). Как и у Пушкина («француза», выходца из космополитической светской среды, да еще с экзотической африканской кровью), у полуполяка-полуеврея Ходасевича была любящая няня из русских крестьян. Только она «не знала сказок и не пела», в отличие от Арины Родионовны Яковлевой[28].
Связующее звено с «громкой державой» и ее «волшебным языком» — не фольклор, не народная культура. Эта связь физиологична, материальна — связь через грудное молоко, заменяющая отсутствующее кровное родство.
Падение из окна подробно описано в «Младенчестве»: «Интересно бывает следить из окна за всем, что делается на дворе. На подоконник в няниной комнате я поставил скамеечку для ног и сижу на ней. Няня гладит белье. Весна. Окно раскрыто, и я сижу в нем, как в ложе. Подо мною — покатая железная крыша — навес над лестницей в дворницкую, которая находится в подвале. На крыше стоят горшки из-под гиацинтов: от Пасхи до Пасхи мама хранит их луковицы. Мы сами еще не скоро поедем на дачу, а вот какие-то счастливцы уже отправляются: ломовые громоздят мебель на воз: наверное, все переломают. А вот вынесли клетку с попугаем. Я вытягиваю голову, привстаю — и вдруг двор, который был подо мной, стремительно подымается вверх, все перекувыркивается вверх тормашками, потом что-то ударяет меня по голове, на затылок мне сыплется земля, а я сам, глядя в синее небо, сползаю по крыше вниз, ногами вперед. Рядом со мною с грохотом катится цветочный горшок. Он исчезает за краем крыши, а я утыкаюсь каблуком в желоб и останавливаюсь. Потом — нянин крик и занесенная надо мной огромная нянина нога в белом чулке с красной тесемкою под коленом. Меня хватают на руки, и через то же окно мы возвращаемся в комнату. Дома никого нет. Няня меня одевает, и мы на извозчике отправляемся прямо к Иверской. Няня ставит свечу и долго молится и прикладывается ко всем иконам и меня заставляет прикладываться. Не зацепись я за желоб, пролетел бы целый этаж и мог сильно разбиться, если не насмерть. Дома няня рассказывает все маме. Мама плачет и бранит то ее, то меня. Крик. Все плачут, все меня обнимают. Потом меня ставят в угол»[29].
В это время, начиная уже с осени 1886 года, Ходасевичи жили на Большой Дмитровке, 14, в доме Нейгардта, всего в двух кварталах от прежнего адреса. Сюда же переехал и магазин Фелициана Ивановича. Название «Большая Дмитровка» — одно из древнейших в Москве: здесь в XIV веке находилась ремесленная слобода, населенная выходцами из города Дмитрова. За два года до смерти Ходасевича (узнал ли он об этом?) Большая Дмитровка стала более чем на полвека улицей Пушкина. Пушкин, впрочем, никогда здесь не жил. Единственное важное происшествие его жизни, связанное с этой улицей, было не слишком приятным: в 1830 году в особняке на углу Кузнецкого Моста и Большой Дмитровки он проиграл 24 800 рублей шулеру Огонь-Догановскому.
28
Ср. в «Других берегах» Владимира Набокова, дружившего с Ходасевичем и любившего его поэзию, о его собственной няне, перешедшей к нему от матери: «Про Бову она мне что-то не рассказывала, но и не пила, как пивала Арина Родионовна (кстати, взятая к Оленьке Пушкиной с Суйды, неподалеку от нас)»