С ролью Цыганова историки театра связывают — и справедливо — момент второго рождения Стржельчика-актера. Почему? Играя прозрение Цыганова, он оказался столь беспощаден к себе самому, что рискнул сломать весь налаженный ритм своей актерской судьбы. Блестящий мастер, солист чуть-чуть гастрольного типа, Стржельчик совершил поистине героический рывок из мира преднамеренной театральности, заранее рассчитанных поз, жестов, интонаций в мир, если можно так выразиться, творчества сущностного. Стржельчик в Цыганове соприкоснулся с такими глубинами человеческой души, для воплощения которых не годились уже однажды найденные приемы и вообще привычные оценочные клише. И он не испугался, не отступил, а бросился в бездну страстей, одновременно открывая и в себе самом способность к непредвзятым мыслям, к искренним реакциям, к органике чувств, импульсов, порывов. Погибая в Цыганове как персонаже драмы, он одновременно оживал как художник. И процесс подобного возрождения актера нельзя объяснить лишь субъективными причинами. Здесь заслуга не одного актера и не актера вместе с режиссером. Здесь сказалось еще и время, общий духовный настрой, который можно было бы обозначить словами «спала пелена с глаз». Об этом, о прозрении, был спектакль Товстоногова, этим жили и миллионы людей. На рубеже 1950—1960-х годов с радостью и болью они отрешались от давних иллюзий, сформировавшихся еще в предшествующие десятилетия, стараясь обрести мужество и трезвость взгляда на жизнь. Этот процесс изживания иллюзий затрагивал самые разные стороны человеческого бытия и был знамением времени. С новой силой зазвучал призыв Брехта: «А вы учитесь не смотреть, но видеть!»
Проблема ответственности частного лица за все, совершающееся в мире, к началу 1960-х годов выступила на первый план. «Ведь если я гореть не буду, и если ты гореть не будешь, и если мы гореть не будем, так кто же здесь рассеет мрак?!» — эти строки Назыма Хикмета выражали пафос времени. Публицистичность, открытая борьба идей, не растворенная в действии, а, наоборот, извлеченная из плоти реальности и поданная на сцену «в чистом», так сказать, виде, составила содержание драмы.
Изменения в драматургической и сценической стилистике советского театра на рубеже 1950—1960-х годов происходили очень резко.
Вторая половина 1950-х годов развивалась, условно говоря, под знаком художественного стиля театра «Современник», когда главенствующим оказывался курс на неотличимость от жизненного, когда на сцене преобладали интонации обыденные, чуждые открытой героике, патетической эмоциональности. Не случайно в это время так часто сравнивали «Оптимистическую трагедию», поставленную Товстоноговым в 1955 году, со спектаклем А. Таирова 1933 года и образы Комиссара, созданные, с одной стороны, О. Лебзак по законам социально-психологической драмы, а с другой — трагической А. Коонен, явившейся словно живым символом революции. Отказ от разных форм декларативности имел в советском театре второй половины 1950-х годов принципиальный характер. Но в преддверии 1960-х годов сценой все чаще начинает овладевать открытая публицистичность, непосредственное обращение в зрительный зал. К явлениям этого ряда принадлежит и драма А. Арбузова «Иркутская история», где привычное течение сюжета сломано авторскими отступлениями, своего рода концертностью исполнения, заданной пьесой. «Иркутская история» вошла в репертуар БДТ почти одновременно с «Варварами» — в 1960 году. В 1961 году на сцене театра появилась пьеса К. Симонова «Четвертый», которую драмой в общепринятом смысле и не назовешь, скорее публицистическими диалогами, по-газетному броскими, очерковыми. В 1962 году Товстоногов ставит «Горе от ума», обнажая гражданственный пафос комедии, особо выделяя все обращения Чацкого в зал, в публику. Критика отмечает высокий накал публицистичности в этом спектакле и актуальность этой публицистичности: «Чацкий увидел общее самодовольство и успокоенность при полном безобразии вокруг, жестокости, лжи, дикости, неуважении к родине»[25], он вышел на авансцену, чтобы взять в свидетели весь зрительный зал. Наконец, в 1963 году БДТ обращается к Брехту, этому корифею агитационного, политического театра в двадцатом веке, и ставит «Карьеру Артуро Уи».
Публицистические настроения пронизывают в это время не только искусство, но и жизнь. Поток самодеятельного песенного творчества захватывает разнообразные социальные слои общества, повсеместно организуются песенные клубы, «молодежные кафе», где нет творцов и потребителей, все активны, все в действии. Своеобразным пиком публицистичности на советской сцене стали первые спектакли организовывавшегося в 1963—1964 годах Театра на Таганке, который как бы синтезировал в своих поисках достижения профессионалов и самодеятельный энтузиазм. Театр на Таганке начал собственную творческую деятельность с отрицания стиля «Современника», утверждая искусство площадное, массовое в прямом смысле слова — оперирующее массами и апеллирующее к массам.