Именно Новый год. В Евгении Евгеньевиче сильна его чуть старомодная привязанность к дому, он предпочитает всем благам мира потрескивающие дрова в камине, пушистого кота Мурлыку и бутылку шампанского на столе. В нем говорит тоска старого уголовника или стареющего актера по домашнему очагу, по тихому восхищению юных дев, по дружеским аплодисментам и возгласам «браво». Он — виртуоз.
Работа Стржельчика в Каретникове в сравнении с игрой Менглета прежде всего отличается своей неоформленностью, «невыделанностью». Замысел и воплощение здесь почти в непрерывном конфликте. Проще говоря, они враждуют между собой и редко приходят к согласию, что, конечно, обидно. Но не было бы этой работы, и, пожалуй, не выявился бы столь очевидно путь, который прошел Стржельчик за последние двадцать лет, со времени «Безымянной звезды». Если у Менглета разница между его Баяном в «Клопе» и его же Евгением Евгеньевичем лишь в степенях сравнения (был хорош, стал очень хорош, превосходен), то Стржельчик за эти годы сделался, по существу, другим актером. И горечь, и драматизм, и нервность открылись в его Цыганове, Кулыгине, Машкове, Соломоне. Оказалось, что он может не только восхищать афористически емкой образностью Грига, но и трогать, и возмущать, и потрясать по-настоящему трагической игрой. Период, который переживает Стржельчик в последние годы, не из легких. Предыдущие работы актера убеждают, что он обладает редким даром: умеет как бы «приподнимать» своих героев над средой, как бы эстетизировать, поэтизировать их облик, защищать, «апологизировать» их. Он не может просто отрицать. Он строит обычно образ на некоем психологическом или эстетическом парадоксе: вы рассчитывали увидеть одно, а я покажу вам совершенно другое. И ему необходима человеческая драма. Не его сфера одушевлять маски. Ему нужны человеческие слабости, и он покажет их могущество. Ему нужны человеческие доблести, и он обнаружит их эфемерность.
Играя Каретникова, Стржельчик сосредоточился на лицедейской подоплеке совершенного его героем преступления. Но одновременно он не мог не задуматься над тем, откуда все-таки взялась в Каретникове страсть предпринимать и потреблять и чем грозит такая страсть человеку с точки зрения психологической. С этой мыслью Стржельчик и пришел в спектакль «Дачники», который Товстоногов поставил на сцене БДТ в 1976 году.
Именно Горький и именно в «Дачниках» был озабочен процессами перерождения личности, когда человек утрачивает свою органику, естество, свою индивидуальную плотность и превращается в полумифическое существо — в «дачника».
Сразу после публикации пьесы Горького в журнале «Театр и искусство» за 1904 год появилась статья под названием «Природа и «дачники». Автор статьи писал: «Соприкасаясь с самым прекрасным, что так близко, доступно и в то же время так вечно-загадочно, — с природой, человек не чувствует сладкого трепета, не сознает вечного музыкального праздника, творящегося перед ним, не ловит счастливых моментов общения; он или равнодушен, или старается и природу приспособить, как все окружающее. Впрочем, может быть, доступность и есть одна из причин равнодушия, ибо ведь известная мещанская черта — ценить вещи не сами по себе, а по тому, сколько за них заплачено. Мещанская душа тяготеет к роскоши, но к роскоши внешней, грубой, она всегда предпочитает подделку оригиналу, и потому для нее недоступна прелесть истинного искусства и природы»[38].
Здесь сделаны поразительно точные наблюдения. Действительно, горьковские герои все умудряются приспособить к своим нуждам, к повседневности. И природу, и любовь, и поэзию, и театр. Они пачками сочиняют самодельные вирши, ставят от скуки любительские спектакли, пытаются играть в высокие чувства и стреляются от несчастной любви. Но за что бы они ни взялись, в любом деле и в любом чувстве они остаются дилетантами, способными лишь опошлить великое. Они пытаются быть поэтами, актерами, любовниками. Но все это не их амплуа. Они пытаются играть роли, не для них написанные, и потому их жизнь — балаган, а сами они — ряженые.
Призрачность, маскарадность жизни «дачников» стала отправной точкой в трактовке пьесы Товстоноговым.
Зеленое кружево драпировок. У авансцены слева зеленые диван и кресло, справа — зеленый рояль, светлый, весенней зелени. Слева и справа поразительного изящества керосиновые светильники. Линии изысканные, прихотливые, текучие. Не дощатые домики с голыми неприглядными стенами, пронизываемыми ветром, — как сказано в пьесе, а модерн начала века. Вспоминается интерьер особняка Рябушинского в Москве, где в советское время жил Горький, а теперь устроен музей. Но вот зеленое кружево занавеса посветлеет, и станут видны фигуры действующих лиц, замершие в причудливых одеждах, в огромных шляпах с перьями и лентами. Спектакль БДТ начинается «живыми картинами», показанными театром как бы в дымке времени, за завесой времени. Облик этих «картин» несколько сдвинут, деформирован, словно из-за нависшей над ними толщи десятилетий. Образ деформированности возникает и в музыке спектакля, в вальсе духового оркестра, мелодия которого внезапно «сломается», звук «поплывет», переходя в гнусавые тона тромбонов. Так у Равеля в его знаменитой поэме «Вальс» мелодия традиционного венского вальса неожиданно смещается и опрокидывается в какофонию звуков, мир опадает, рушится и гибнет, как в кошмаре. Это заставка «Дачников», режиссерский пролог спектакля.