«И вы, женщина,— пауза, и на октаву выше, с патетикой,— женщина! Не раскаиваетесь в том, что пролили кровь человеческую?» — тона голоса журчат, переливаются, искрятся. Это почти пение. Он все понимает, все знает, он хитер как бес, как змей. Его плечи содрогаются при мысли о содеянном «зле», а глаза смеются нагло, откровенно. Великолепие ничтожества, совершенство посредственности осознает в нем себя, свое право, более того — приоритет перед любым проявлением человеческой неординарности, самобытности, искреннего чувства. Какая в нем бездна самолюбования, самообожания истинно театрального, лицедейского! Он играет углом глаза, ухом, мизинцем, затылком, кожей ощущая реакции единственного зрителя — допрашиваемой Перовской. Это каскад сарказмов, иронии, издевок. Это какая-то поэзия лицемерия. Это театр в квадрате. Театр — фарс, балаган, который следователь разыгрывает перед арестованной, и театр — искусство, способ художественного мышления, эстетику которого Стржельчик — театральный актер приносит на киноэкран.
Театр, актерство, взятые в своем чистом виде и рассмотренные как способ художественного мышления... Что это такое?
У Альфонса Доде в заметках есть любопытная зарисовка одного человеческого характера: «Охваченный болезненной любовью к драгоценным камням... он часами простаивал у витрины ювелира, любуясь опалом, околдованный, завороженный его огнями. Потом он стал писать и испытывал такое же наслаждение от слов, он играл ими, заставлял звенеть, сверкать, переливаться и забывал обо всем на свете!» И у Анатоля Франса в книге «Сад Эпикура» найдем похожее наблюдение. «Люди очень набожные или художественно одаренные,— говорит Франс,— вносят в религию или искусство утонченную чувственность. Но нет чувственности без некоторой примеси фетишизма. Поэту свойствен фетишизм слов и звуков. Он приписывает чудесные свойства тем или иным сочетаниям слогов и, подобно усердным молящимся, склонен верить в действенность священных формул».
Не то ли самое видим мы у актеров, тип которых представляет сегодня Стржельчик?
Ведь он также фетишизирует, отрабатывая, шлифуя, тона своего голоса, повадки, позы, как фетишизирует музыку слов поэт, описанный Доде и Франсом. Стржельчик сообщает взглядам красноречивость, а интонациям — рельефную выпуклость, осязаемость конкретных форм. И даже можно сказать, что смысл создаваемого им образа раскрывается не в словах, не в действиях, не в поступках, а в переливах звуков, в поворотах головы, поклонах, жестах — пластике движений, каждое из которых не существует самостоятельно, отдельно, а составляет некое струящееся, сверкающее и поющее единство, некую звукозрелищную структуру. Стржельчик не может не отвергать своего следователя из «Софьи Перовской», как носителя зла и несправедливости. И одновременно он не может не любоваться им, как совершенством в своем роде. Вот ведь какой парадокс! Мы наблюдаем здесь своего рода эстетизацию человеческой плоти во всем множестве ее проявлений, идеализацию, которая и составляет, в общем-то, суть театра.
Театр рожден был как празднество. Как таинство, божественная литургия. И одновременно — как позорище, льстящее зрению, ласкающее глаз. Материальное, плотское, живое и, значит, в сердцевине своей порочное, низменное в сравнении хотя бы с ублажающими лишь слух и дух музыкой и поэзией. Преодолевая естественную стыдливость, театр обожествлял это плотское в себе. Шлифовал, как алмаз, чеканил, как серебро, небудничное воодушевление и приподнятость в жестах, в позах, повышенность тона и мимики, трагический пафос и комическое фатовство. Благословлял человеческое в человеке, идеализировал эту живую материальность художника, который в то же самое время является и художественным произведением, образом, вещью.
Подобного рода эстетизм отличал творчество Самойлова. Современники считали, что «главное достоинство его выполнения состоит в том благородстве, которым пронизаны все его действия на сцене». «Наиболее ценно в творчестве Самойлова умение возвысить человека». Аналогичными суждениями отмечено искусство Далматова, которого называли певцом пошлости. Несоединимое, кажется, сочетание «певец» и «пошлость» и тем не менее весьма возможное в театре и даже желанное.
В спектакле «Правду! Ничего, кроме правды!..» (1967), который восстанавливал церемонию «суда» над Советской республикой, состоявшегося в 1919 году в США, Стржельчик сыграл роль американского сенатора Ли Овермена. Среди многочисленных отзывов на спектакль был и такой: «Наше внимание...— писал рецензент газеты «Известия»,— обращено на сенатора Овермена, человека умного, хитрого, хорошо воспитанного и явно не лишенного чувства юмора. Овермен в исполнении В. Стржельчика использует все свое умение и личное обаяние, чтобы придать этому судилищу логичную и назидательную форму. Он видит многие натяжки и несправедливости процесса и пытается тонко их исправить. А когда один из не очень разумных помощников Овермена начинает нести про большевиков абсолютную чушь и Овермен — Стржельчик смущенно обрывает его, не в силах удержаться от иронии: «Спасибо, вы внесли много света в это дело...», то, право же, нельзя не восхититься игрой актера. «Приподнимая» своего Овермена, он тем самым еще отчетливее подчеркивает крах старого общества, которое уже не могут спасти даже такие, как Овермен...»[40].