Когда смех из нас весь вышел, мы сели в кружок и начали совещаться, что делать дальше. Ну, в первую очередь, конечно, надо где-то раздобыть еду, чтобы кишки не играли голодный марш. Но как и где раздобыть? Литовцы, вероятно, не понимают по-русски, как с ними объясняться? К тому же, еще неизвестно, как они отнесутся к голодным русским. Если так же, как немцы, то ничего не поделаешь, придется воровать. А может, сразу с этого и начинать?
— Стой, пацаны! — сказал я и посмотрел на них испытующе. — Кто из вас смелый?
— А что? — спросил Петя, лукаво кося черными цыганскими глазами.
— Кто первый пойдет побираться?
— Я, — радостно отозвался малыш Ваня.
— Ну, какая же это смелость? — разочарованно протянул Петя. — Я тоже могу пойти.
— Давайте вдвоем, а я покараулю вас. На шухере постою…
Караулить их, конечно, было не надо и на шухере стоять незачем: ведь они не воровать шли. Просто, мне хотелось скрыть от друзей, что побираться и просить Христа ради куски для меня хуже воровства. Я краснел, и язык мой не поворачивался просить милостыню. Воровство, по моим понятиям, куда честнее и благороднее, чем попрошайничество: если «от многого берут немножко, то это не кража, а просто дележка». Стащить что-нибудь у немцев — это даже доблесть, так как в этом случае грабители теряют награбленное. Но одно дело немцы, а другое — литовцы. То, что справедливо по отношению к одним, может оказаться несправедливым по отношению к другим, в данном случае к литовцам, которых немцы тоже, как и русских, завоевали и ограбили. Вот почему на этот раз я предложил побираться.
Друзья ушли. Я остался ждать их возвращения. Мы назначили место встречи. Верчу головой и вдруг вижу у самой дороги небольшое деревце, а на нем — вишни. Спелые, краснощекие. Они соблазнительно выглядывают из зеленого кружева листьев, вытягивая тоненькие длинные шейки. Кругом ни души. Поблизости, на пригорке, — красивый желтый домик со шторами на окнах. Там тоже никаких признаков жизни. «Вишня ничем не огорожена, стоит почти на дороге. Значит, ничья!» — решил я и, подбежав к ней, начал смело набирать в карманы. Залез на сук и сломал несколько веточек. Неожиданно какое-то шестое чувство просигналило мне опасность. Я спрыгнул с дерева, оглянулся и… замер от страха. С крыльца желтого домика на меня смотрел немецкий офицер в молочно-зеленой униформе. Навсегда запомнились мне на нем широкие, как крылья летучей мыши, галифе и высокая фуражка с белой кокардой. Он не спеша и очень спокойно вытащил из кобуры, висевшей на широком ремне, маленький пистолет и навел на меня, прицеливаясь. Я понял — пришла моя смерть. Никуда не убежишь от нее, нигде не спрячешься. Она вот-вот вылетит сейчас на огненных крыльях из маленькой черной дырочки, ужалит меня — и все кончено. Даже пикнуть не успею. И тут, в великому своему удивлению, я вдруг почувствовал, что становлюсь, как и мой убийца, совершенно спокойным, хладнокровным, настолько спокойным и хладнокровным, что даже захотелось не упустить момента и посмотреть, как из такой малюсенькой дырочки вылетит большая смерть. Какие у нее крылышки? Как будто мною овладело то удивительное, нечеловеческое любопытство, которое испытывают, очевидно, только смертники, понявшие окончательно, что обречены, и у них уже нет времени на что-нибудь надеяться.
Я замер, не сводя глаз с дула пистолета.
Замер и немецкий офицер, ожидая, когда я припущусь бежать, чтобы выстрелить мне в спину. Но я не побежал, а, наоборот, сам не знаю почему, стал медленно приближаться к своему убийце, выбрасывая из карманов краснощекие вишенки. Словно меня кто-то тянул за ниточку. Словно я превратился в бессознательную маленькую жертву, которую гипнотизирует и притягивает к себе змеиный глаз. Я сам шел к своей смерти. Черное дуло пистолета, неотступно следуя за мной, медленно опускалось. Сокращалось расстояние между жизнью и смертью. И вот уже мы стоим лицом к лицу. Никогда мне не забыть этого лица. Немец все еще держит пистолет в упор и смотрит на меня сверху вниз. У него страшное лицо. С бульдожьими скулами. С бесстрастными оловянными глазами. С тонкими злыми губами, точно черточка кровавого разреза. В их изгибах — презрение. В оловянных глазах — досада: паршивый беспризорник лишил удовольствия потренироваться в стрельбе по убегающей мишени! И удивление: почему он не бежал? Зачем подошел? Кто его сюда звал? Почему он смотрит на меня такими ангельскими глазами?.. Эти глаза могут потом грезиться всю жизнь…